Французский роман
Шрифт:
Впервые в жизни я мог ходить куда заблагорассудится, выдавать себя за другого, по-другому одеваться, лгать незнакомым людям, спать днем, таскаться где угодно по ночам. Нью-Йорк внушает дух непослушания подросткам всего мира, подобным Холдену Колфилду, для которых не вернуться вечером домой — утопия. В ответ на вопрос, как тебя зовут, называешь первое пришедшее в голову имя. Заворачиваешь историю, не имеющую ничего общего с подлинной. Это минимум, необходимый, чтобы стать писателем. Я даже заказал себе на Сорок второй улице фальшивые документы, чтобы меня считали совершеннолетним. Нью-Йорк — город, благодаря которому я понял, что буду писать, иными словами, сумею наконец освободиться от себя самого (во всяком случае, тогда я в это верил), превращусь в другого человека, стану Марком Марронье или Октавом Паранго, в общем, вымышленным героем. Там же у меня родился замысел первого рассказа («Старомодный текст»). В нем есть персонаж, которого на протяжении последних двадцати лет читатели принимают за меня. Нас было несколько человек, мы проводили свое
Глава 42
Итог
Утраченное время не возвращается. Нельзя заново пережить минувшее. И все же…
Эта повесть — не слепок с реальности, а рассказ о моем детстве — таком, каким я его увидел и на ощупь воссоздал. У каждого свои воспоминания. Но отныне это заново сотворенное детство, эта реконструкция прошлого, и есть моя единственная правда. То, что написано, становится реальностью, значит, этот роман повествует о моей подлинной жизни, которая больше не изменится и которую я больше не забуду.
Я разложил свои воспоминания по полочкам, как в шкафу. Им теперь отсюда никуда не деться. Они существуют для меня в форме этих слов, этих образов, в таком порядке; я слепил их, как ребенком лепил фигурки из быстро застывающего гипса.
Все почему-то полагают, что я уже много раз рассказывал о своей жизни, а я только начал. Мне хотелось бы, чтобы эту книгу читали, как если бы она была у меня первой. Нет, я не отказываюсь от своих прежних сочинений, напротив, надеюсь, что когда-нибудь кто-нибудь наконец заметит… ну, и так далее и тому подобное. Но до сих пор я описывал человека, коим не являюсь, каким, наверно, хотел бы быть, — спесивого соблазнителя, тайного кумира моего достойного во всех отношениях внутреннего Я. Раньше я считал искренность занудством. И вот впервые пытаюсь выпустить на свободу существо еще более зажатое, чем я сам.
Писатель может в процессе писательства рвать стягивающие его путы на манер Гудини. Литература способна служить проявителем — как в фотографии. За это я и люблю жанр автобиографии: мне кажется, что внутри каждого из нас дремлет искатель приключений, дремлет и ждет своего часа, и, если удастся дать ему волю, результатом станет потрясающая, удивительная история. «Однажды мой отец познакомился с моей матерью, потом я родился и прожил жизнь». Bay, да ведь если задуматься, офигительнее вряд ли что придумаешь! И пусть всему миру плевать на это с высокой колокольни, наша волшебная сказка при нас. Разумеется, моя жизнь ничуть не более интересна, чем ваша, но, попрошу заметить, и не менее. Это просто жизнь, причем она у меня единственная. Если есть хотя бы один шанс на миллиард, что своей книгой я сумею увековечить отца, мать и брата, — значит, она стоила того, чтобы ее написать. У меня такое ощущение, что в кипу бумаги я сунул карточку с надписью большими буквами: «ЗДЕСЬ МЕНЯ НИКТО НЕ БРОСАЕТ».
Ни один обитатель этой книги никогда не умрет.
Сквозь написанные страницы вдруг проглянула картинка. Так мальчишкой я брал монету в один франк, накрывал ее листом бумаги и тер сверху грифелем, пока во всем своем полупрозрачном великолепии не появится силуэт Сеятельницы.
Глава 43
А из Атлантиды
В то время Францией правил человек, убежденный, что религия придает смысл жизни. Разве это причина, чтобы устраивать такой ад на земле? Мое нелепое злоключение напоминает какую-нибудь католическую притчу. Трогательная история с автомобильным капотом открыла мне новые горизонты — как яблоко, долбанувшее по черепу Ньютона. Я решил, что больше не буду кем-то другим. Они хотят, чтобы я изображал блудного сына, возвращающегося домой? Нет, я стану самим собой, но пусть никто не заблуждается: на прямую дорогу я все равно не вернусь. Тюрьма была моей геенной. Я осужден, остается уверовать. Вот моя самая католическая
черта — я предпочитаю запретные удовольствия. Я не заслужил публичного позора, но теперь точно знаю, что всегда буду идти на риск. Вам не удастся взять надо мной контроль. Вы объявили мне войну. Так имейте в виду: я никогда не буду биться на вашей стороне, потому что выбрал другой лагерь. «Мне чрезвычайно уютно с моим клеймом», — писал Бодлер Гюго, когда были запрещены «Цветы зла». Не верьте, если я стану вам улыбаться, остерегайтесь меня, я — трусливый камикадзе, я подло лгу вам, я неисправимо испорченный человек, испорченный, как полностью разрушившийся зуб. Подумать только, меня называют тусовщиком, тогда как на самом деле после 1972 года я вообще не способен жить в обществе. Ну да, я ношу пиджак и галстук, и мои туфли вчера вычистил служащий роскошного парижского отеля. Но я — не с вами. Я веду свое происхождение от героя, погибшего за Францию, и если ради вас гублю себя, то это у нас фамильное. Такова миссия каждого солдата — и каждого писателя. У нас так принято: мы умираем ради вас, но мы все равно не с вами.Такие вот мысли бродили у меня в голове, пока моему брату в парадном зале Елисейского дворца вручали орден Почетного легиона. Это было вскоре после моего выхода из тюрьмы. Мать надела красные серьги, отец — темно-синий костюм. Президент Республики как раз дырявил пиджак Шарля, когда моя крестница Эмилия, девчушка трех лет, громко заверещала: «Мама, я сейчас обка-а-каюсь!» Президент сделал вид, будто не расслышал этого анархистского вопля. Со стороны мы казались дружной семьей. Опершись спиной о позолоченную колонну, я пригладил пятерней волосы. У меня это своего рода тик — когда я не знаю, куда девать руки, всегда запускаю пальцы в волосы, заодно и голову можно почесать. Выходящие в парк окна заиндевели от холода. Я подошел поближе, посмотреть на деревья, и вдруг неожиданно для самого себя вывел на заледеневшем стекле горделивую букву А.
Эпилог
Сегодня у меня больше не идет носом кровь, как в семь лет, когда я боялся, что умру. Я в Гетари, вдыхаю не кокс, а йод. После моего освобождения из тюрьмы прошло две недели; за спиной у меня, разрезая небо пополам, возвышается Ларун. Слева — ныряющие в океан Пиренеи. Справа, где вода слишком холодна, скала отступила подальше: безжалостные волны Атлантики наводят на нее страх. Пройду еще метра два, и мне стукнет сто лет. Моя тетя Мари-Соль рассказывала, что в 1936 году отсюда открывался вид на город Ирен, залитый ночными огнями. Потом во Францию пришла война, и мой дед ее проиграл. Я шагаю по каменистому пляжу Сеница, сегодня, в феврале 2008 года, и держу за руку свою дочь. В воздухе висит водяная пыль, как от комнатного увлажнителя «Evian». К сожалению, с 2003 года постановлением муниципального совета запрещена ловля креветок. Не могу сказать, что это мой самый любимый пляж, но вот иду по нему и трепещу от радости. Сейчас отлив; дочка скачет с камня на камень как козочка, только мелькают тонкие длинные ноги. Правда, козочка одета в бежевую куртку, обута в замшевые сапоги и распевает «Бросай девчонок» Франс Галь. И еще козочка любит задавать философские вопросы.
— Папа!
— Да?
— Что тебе больше нравится: считать, думать или находить?
— Э-э-э…
— Ну, как ты любишь говорить: «я считаю, что…», «я думаю, что…» или «я нахожу, что…»?
— Ну-у… Мне кажется, «я нахожу, что» звучит как-то скромнее.
— Значит, ты любишь находить.
— Больше, чем считать или думать. Это легче.
Тридцать шесть лет назад, в тот знаменательный день, что сохранился в моей памяти, дед учил меня не только ловить креветок. Еще он познакомил меня с искусством кидать в воду камни.
— Главное, — наставлял он меня, — выбрать подходящий голыш. Плоский и круглый. Вот, смотри.
В тот единственный запомнившийся мне день на пляже было пустынно. Пьер де Шатенье поставил меня лицом к морю, завел мне руку за спину и начал показывать замах, точь-в-точь как тренер по гольфу или теннису. Старый седовласый солдат нашел время, чтобы обучить тщедушного внука правильному броску, от которого камень прыгает по воде как мячик.
— Развернись назад, отведи руку подальше, вот так, хорошо. И — оп! — пошел!
Шлеп.
— Нет, Фредерик, этот голыш не годится, он слишком тяжелый.
Мой камень самым жалким образом ушел на дно, оставив на черной воде круги, похожие на бороздки виниловой пластинки. Но дед не собирался отступать.
— Дедушка, да зачем это надо — кидать в воду камни?
— Ну что ты, это очень важное дело. Мы не просто бросаем камни — мы бросаем вызов силе тяготения.
— Как это?
— Если ты просто бросишь камень в воду, он пойдет ко дну, и все. Но если ты заведешь руку под углом двадцать градусов и отправишь камешек в полет по правильной траектории, то одержишь победу над силой тяготения.
— То есть все равно проиграешь, но не сразу.
— Именно.
Вот как раз этому и научил меня дед. Нос у меня больше не кровоточил, во всяком случае, я о нем забыл. Он терпеливо поправлял меня:
— Смотри, разворот должен быть как у «Дискобола».
— Кто такой диксобол?
— Греческая статуя. Не важно. Постарайся вообразить, что ты кидаешь диск.
— А, это как в тарелочки!
— Какие еще тарелочки?
— Ну, такие круглые штуки, их еще кидают на пляже…
— Не отвлекайся! Смотри, разворачиваешься вот так, встаешь боком и — хоп! Кидай что есть сил, только не в воду, а над водой. Вот, гляди, еще раз показываю…