Фарфоровая бабочка
Шрифт:
– Я не дала вам умереть, – всхлипнула Бьянка, – как вы можете так… со мной?
– Деточка, – сказала мама тихо, одними губами, – ты не понимаешь. Ты спасла наши жизни, но напрочь убила нашу репутацию. Никто и нигде не примет нас больше. Никто не захочет водиться с семьей, где дочь себя так опозорила. Будет счастьем, если хоть кто-нибудь согласится взять тебя в жены. И будет еще лучше, если ты уедешь из королевства. Репутация для благородной девицы – это все. Да и вообще… подумала бы о своей сестре. Боюсь, Виоле тоже теперь придется несладко. Все будут шептаться о том, что она в родстве со шлюхой.
Бьянка не верила собственным ушам. И все это говорит мама,
«Ну скажи, скажи что-нибудь, – пронеслось в голове, – скажи, что ты пошутила, что ничего не изменилось. Скажи, что любишь меня любую, и всегда будешь рядом, и я всегда смогу прикоснуться к твоим волшебным рукам, а ты никогда не позволишь мне утонуть в отчаянии»…
Но Амалия Эверси тяжело вздохнула, еще раз окинула Бьянку грустным задумчивым взглядом, а затем поднялась с кушетки, где они сидели.
– Я пойду, – сказала она глухо, – теперь нам с отцом надо думать, что делать и как дальше жить. Как теперь исправить все то, что ты натворила.
Слова застряли в горле, и Бьянка лишь кивнула, провожая взглядом матушку.
Дверь открылась и закрылась, и девушка осталась одна в темной комнате. Грудь распирало, глубоко внутри стремительно разрастался ком из ледяной злости, совершенно черного, непроглядного отчаяния и непонимания происходящего.
– Я же вас спасала, – пробормотала она, – я что, должна была дать вас убить?
***
Дни слились в бесконечную серую череду. Бьянка сама себе казалась дорогой куклой, с красивым фарфоровым личиком, изящными кистями рук и лодыжками, а тело мягкое, тряпичное, набито соломой и совершенно безвольное. Она с трудом понимала, зачем каждое утро ее будит Тутта, и при этом смотрит со странной смесью сочувствия и брезгливости, как будто даже ей есть дело до репутации Бьянки Эверси. Не понимала, зачем умывается, одевается и причесывается – все равно ведь папенька не выпускает из дому. Наконец, не понимала, зачем жует листья салата, заправленные соусом из квашеного молока – если ее теперь никто не возьмет замуж, то можно бы пропустить и пончик-другой, да еще и в чашку кофе добавить сливок и сахара.
Внутри что-то сломалось, треснуло и разлетелось мелкими осколками, и как раз-таки эта жалящая боль Бьянке была понятна: впервые в жизни папенька и маменька повернулись к ней новой, совершенно до этого незнакомой стороной. Неожиданно те, кого она любила всю сознательную жизнь, оказались как будто чужими, глухими и слепыми. И хоть кричи, хоть плачь, хоть все волосы себе выдергай – они твердят как заведенные: что ж теперь будет, да кто ж с нами будет иметь дела, с такой-то дочерью. И вот это-то и приносило самую едкую, противную подсердечную боль. С каждым прожитым днем Бьянка ощущала, как отдаляется от матери и отца, или наоборот, как они все дальше и дальше отталкивают ее, и во взглядах снова брезгливая жалость.
«Мама, он же ничего со мной не сделал. Я по-прежнему невинна».
«Даже если и так, то все видели тебя… в таком виде, что, прости Всеблагий, хоть под землю от стыда провалиться. Никто не поверит в то, что у тебя ничего не было с узурпатором Ксеоном».
Каждое утро отец, садясь завтракать, спрашивал у дворецкого, нет ли корреспонденции. И каждое утро получал один и тот же ответ: никто больше не писал семейству Эверси,
никто не звал на ужины и балы. Вся семья и вправду оказалась отрезанной от столичной жизни. Роланд Эверси окидывал Бьянку хмурым взглядом, а потом принимался за еду, всем своим видом говоря – вот видишь, что ты наделала. И у Бьянки в горле застревал очередной лист салата, она отодвигала тарелку, уходила к себе, чтобы всласть нарыдаться в подушку. А потом она засыпала, но сон не приносил облегчения: приходили кошмары.В этих снах раз за разом из темноты выливался ненавистный широкоплечий силуэт, тенью склонялся к Бянке и, обдавая запахом крепкого табака, лука и винного перегара, шептал: «Укради у короля амулеты. Не сделаешь – пришлю маменьку по частям. И папеньку. А сделаешь – получишь их живыми». И Бьянка, захлебываясь слезами и ненавистью, снова одевалась – как тогда – и шла во дворец разыскивать его величество. Чтобы прикинуться влюбленной дурочкой, соблазнить и снять с его шеи столь нужные артефакты.
…Только вот во сне было все иначе. И Ксеон отнюдь не засыпал, навалившись на нее тяжелым телом. Резкая, ноющая боль охватывала низ живота, и Бьянка орала, выгибалась дугой… И ничего не могла сделать. Ни-че-го. Она была совершенно беспомощна.
На этом, как правило, сон заканчивался, и Бьянка вскидывалась на кровати с бешено колотящимся сердцем, в ледяном поту. И в промежности болезненно тянуло, как будто в самом деле Ксеон успел завершить начатое.
Бьянка так и не поняла, отчего это. Она ведь не знала, каково это, быть с мужчиной. А призрак боли преследовал, не отпуская. Бьянка даже подумала, не пожаловаться ли матери, но вовремя прикусила язычок. Затрагивать подобную тему было явно не лучшим решением, матушка и без того смотрела на Бьянку как на какое-то ходячее недоразумение.
А однажды ей приснилось другое. Вернее, все начиналось как обычно, снова Ксеон задирал ей юбки на голову, но потом… он перевернул Бьянку на спину, и она поняла, что на этот раз с ней отнюдь не узурпатор. У Ксеона были темно-русые волосы, а этот, новый, оказался пшеничным блондином без лица. Там, где у нормальных людей находятся щеки, глаза, нос, оказалось мутное пятно, как будто кто-то размазал акварель. Бьянка хотела кричать, но вопль застрял в горле, как это часто бывает в кошмарах, и только противная режущая боль вышибала слезы из глаз. Неизвестный мужчина хохотал как сумасшедший, а у Бьянки по всему телу как будто вспышки, острые, колющие, словно цыганской иглой протыкают кожу.
…А потом железные пальцы сомкнулись на горле, и Бьянка поняла – все. Теперь точно все. Он ее придушит как цыпленка, и она попросту умрет во сне.
И проснулась.
– Что кричите, леди? – грубовато поинтересовалась Тутта, – его величества с вами нет.
– Пошла… вон… – с трудом прохрипела Бьянка.
К боли внизу живота добавилась еще и боль в шее. И девушке стало действительно страшно – до ледяных рук, до тошноты, до озноба, от которого зубы стучали. Она спустилась к обеду, твердо намереваясь поговорить с матушкой и попросить позвать мага-лекаря, но…
Отец с видом победителя помахал в воздухе маленьким розовым листком.
– Амалия! Амаа-а-а-алия! Наконец-то! Наконец стали забывать о… – он умолк, встретившись взглядом с Бьянкой.
– Что, Роланд? – матушка спешила навстречу по коридору, ухоженная и красивая, в светлом домашнем платье и ажурной шали.
Даже в столь тяжелые времена, когда семейство Эверси оказалось отвергнутым всеми, графиня умудрялась выглядеть томно и одновременно величаво. Бьянка же видела в зеркале взъерошенного белобрысого воробья.