Эксперт № 30 (2014)
Шрифт:
— Как вы пережили переход от музыки, предназначенной для максимально широкого круга слушателей, к музыке симфонической?
— Сейчас я пишу музыку для аудитории, которая знает и ценит симфоническую музыку. Должен вам сказать, что эта аудитория принимает далеко не все и получить ее признание очень непросто. Очень жесткая публика была в Бухаресте, где играли мою Шестую симфонию. Объясню почему: бухарестская публика избалована фестивалем Джордже Энеску, на который приезжают ведущие оркестры мира — и Лондонский симфонический, и Венский, и Берлинский. Хотя Румыния страна не очень богатая, она раз в два года тратит девять миллионов евро на то, чтобы собрать лучших музыкантов мира. Там я оказался в кругу ценителей симфонической музыки, которые обсуждали каждый нюанс исполнения симфоний Малера: этот сыграл хуже, а этот лучше, а у этого не тот темп… Они говорили о таких тонкостях, что если попасться к ним «на зубок», то есть риск живым не уйти. Но Шестую симфонию они приняли восторженно. Меня потом с этим поздравляли: заслужить внимание такой публики с новой вещью практически невозможно. Однако самые страшные и циничные ценители музыки — музыканты. То, что говорят о твоей музыке люди, которые ее исполняют, — значит, такая она и есть. Они не постесняются в выражениях, если что-то покажется им на что-то похожим, или вялым, или неинтересным. Между собой они это непременно будут обсуждать, и выдержать их критический подход композитору очень непросто. Поэтому я прошу своих друзей, которые в контакте с музыкантами симфонического оркестра, рассказывать мне, что те думают. Даже не после премьеры, а после первых репетиций: как им — нравится, не нравится? Но суд музыкантов всегда был, в общем, в мою пользу. И то, с каким энтузиазмом
— Тема киномузыки для вас на сегодняшний день закрыта?
— Для чужих проектов — да. Аккомпанировать чему-то там, что придумали другие люди, мне совершенно неинтересно. Я считаю, что преступно тратить свою жизнь и время на то, чтобы обслуживать чужие идеи.
— Есть разница в восприятии вашей симфонической музыки здесь, в России, где вас хорошо знают прежде всего как композитора, написавшего очень много музыки для кино, и за рубежом, где фильмы с вашей музыкой, как я полагаю, видело не так много людей?
— Слава богу, там не знают моей киномузыки. Там все с чистого листа. Мне это в какой-то степени даже помогает. У нас помнят еще и ту музыку, и перейти из одного амплуа в другое — самое сложное, это практически невозможно. Так у актеров: за кем-то закрепляется некий образ, и он потом никак не может выйти из его рамок. Среди людей искусства очень редко кому удается сменить вектор деятельности, чтобы потом к тебе отнеслись серьезно. Я выходил на симфонические площадки, преодолевая скепсис, сопротивление, недоверие. Нужно было писать музыку так, чтобы ни у кого не возникало вопросов. Это была борьба. Но иного выхода у меня не было. Пришлось побеждать и эту аудиторию. Сейчас моя мечта — снять несколько музыкальных фильмов, где видеоряд совпадал бы с моим представлением о том, как должна выглядеть музыкальная драма в кино.
Премьера новой версии рок-оперы «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты» состояласьна сцене Театра имени Евгения Вахтангова
Фото: Светлана Мурси-Гудеж
— В своих симфонических произведениях вы пытаетесь вписаться в традицию, заданную классиками? Или это все-таки симфонии XXI века, написанные со всем диапазоном знаний и умений, которыми вы обладаете?
— Мне кажется, что сейчас симфоническая музыка может говорить разными языками. Например, в Четвертой симфонии мне было интересно говорить языком конца XVIII — начала XIX века. Она посвящена трагической судьбе первого русского композитора Максима Березовского (речь идет о проекте «Оперный дом», который, я надеюсь, состоится). Там я специально поставил себе такую задачу: и по составу оркестра, и по самой музыкальной форме не выходить за рамки, которые существовали в начале XIX века. Но в чем сказывается XXI век: там нет так называемой соединительной, ничего не значащей музыки, сейчас это невозможно делать. Там все гораздо сильнее спрессовано. Язык тот же, но форма другая, такая, чтобы ее могли с интересом слушать люди XXI века. Но это касается Четвертой симфонии. Если же говорить о Шестой или о виолончельном концерте, о «Музыке Ликии», то это музыка XXI века, но основанная на традициях классической симфонической музыки, а не того авангарда, который возник в начале XX века и потом поломал симфоническую музыку. Это была атака и на гармонию, и на мелодию, и на форму. Было разрушено абсолютно все, и я сам принимал в этом участие. Я тоже писал авангардные сочинения, которыми, кстати, очень дорожу. Но сейчас мне захотелось подхватить ту музыку, которая была в начале XX века, и перенести ее в начало века нынешнего — как бы она развивалась, если бы этого периода разрушения не было. Это идет против всего, что было создано за последние сто лет. Мы знаем изумительное развитие классической линии: Прокофьев, Шостакович, Рахманинов, это музыка, развивавшая то, основное, направление… А потом все это было сметено.
— Если проследить судьбу ваших произведений, в частности «Оперного дома» и «Войны и мира», то бросается в глаза, что путь от замысла до его воплощения очень долог. Это нормально?
— Меня семь лет уговаривали написать «Войну и мир», и я семь лет отказывался. Я не мог себе представить, как можно браться за это после Прокофьева. Это первое. И второе: чем там можно заинтересовать, зацепить современного зрителя? Толстой, Прокофьев — титанические фигуры, недосягаемые. А современному зрителю нужно что-то, что сможет прямо сейчас вовлечь его в сопереживание, вызвать эмоциональную реакцию. Но когда я ответил себе на эти вопросы, опера была написана мгновенно. Однако там все-таки три акта и двенадцать картин, которые должны поражать воображение визуальным рядом, чтобы там были и Аустерлиц, и Бородино, и пожар в Москве, и въезд Александра в Париж (сцена, которой, кстати, нет у Толстого), — как реализовать все это? В «Войне и мире» грандиозные сцены и немыслимые расходы, на которые сейчас не принято идти при постановке опер. Возникла идея поставить «Войну и мир» в нашем театре как камерное произведение. Тогда дело пошло. Мы сделали отдельные сцены, и получилось очень интересно. Мы хотим показать оперу в следующем году на фестивале «Барток плюс» — там ее очень ждут, но я даже не знаю, успеем ли мы закончить, трудно загадывать на будущее. Я отодвигал «Войну и мир» до завершения своего мистического, философского музыкального цикла, который требовал от меня полного сосредоточения. И сам процесс постановки нового произведения, которому, безусловно, нужно было отдать все, мне мешал. И только сейчас я могу себе позволить заняться «Войной и миром». Что же касается «Оперного дома», то уже был договор с Ленкомом, Владимир Васильев уже должен был ставить хореографию, Марк Захаров как драматический режиссер должен был ставить его на сцене Большого театра, Григорий Горин был готов к тому, чтобы писать пьесу, а я написал много музыки. Но Горин умер, и пьеса без него не получалась. Да и не хотелось, честно говоря, без него делать — это был его замысел, это он предложил. Но из музыки к «Оперному дому» получилась симфония, которая уже много раз исполнялась. Мы сейчас возобновим эту работу, базируясь на повести Нестора Кукольника «Максим Созонтович Березовский». Хотим сделать театрализованное действие для Петербургской филармонии. Я с ними говорил на эту тему, и они очень заинтересовались. Может быть, из этого и спектакль получится. Но в своем театре я не смогу это сделать, потому что там нужен живой симфонический оркестр. Так что сначала он выйдет в Петербургской филармонии, а потом в каком-нибудь музыкальном театре, где оркестр сидит в яме, а на сцене поют оперные певцы. И там будет сочетание бельканто с игрой драматических актеров, которые просто проговаривают текст.
Фото: ИТАР-ТАСС
— Как, с вашей точки зрения, изменился звук в музыкальной индустрии в целом за последние десятилетия, а вместе с ним и восприятие музыки слушателями?
— Очевидно, что сейчас происходит преображение звука, а вместе с ним и музыки. Балетмейстер Жанна Шмакова, которая ставит балет «Глазами клоуна» по Генриху Бёллю, выбрала из моей симфонической музыки те эпизоды, которые показались ей наиболее интересными и выразительными, и смонтировала их. А когда захотела показать, что у нее получилось, музыка звучала через огромные динамики так, как она в концерте никогда не звучит: с настоящими сочными басами, с настоящими кульминациями, когда динамики звучат во всю мощь. Это совершенно другое воздействие. Может быть, оно даже более сильное, чем то, которое можно получить на живом симфоническом концерте. Те, кого я приглашал на эти репетиции, мгновенно это заметили. Эта музыка очень
интересно звучит, когда передается через акустические системы, предназначенные для рок-музыки. В первый раз я обратил на это внимание на дискотеке в Лондоне, где звучали «Богатырская симфония» Бородина и «Картинки с выставки» Мусоргского, причем в чистом виде, как они были изначально написаны. Через современные акустические системы они звучали с такой мощью, что превзошли по силе воздействия рок-музыку, которая звучала и до того и после. По своей энергетике симфоническая музыка, если ее давать на таком уровне громкости, может не только выступать на равных с рок-музыкой, но и превосходить ее. То, что сейчас слушатель привык к громкой, напористой фонограмме, что он не готов воспринимать оттенки, тончайшие нюансы, а вместо этого предпочитает слушать музыку громкую, плакатную, яркую, которая сразу обращает на себя внимание, конечно, очень расстраивает. В Европе это менее заметно. Там музыкальное образование во всех школах, даже не музыкальных, на более высоком уровне, чем у нас. Там есть свои любительские оркестры, хоры, и люди поют, много слушают симфоническую музыку, и это притом что на дискотеки они тоже ходят. Их общая музыкальная культура, безусловно, выше. Как сделать, чтобы у нас уроки музыки перестали быть нудной обязаловкой, которую никто не хочет посещать? Как сделать их интересными настолько, чтобы они позволяли у самых обычных учеников выявлять музыкальные способности? Они в изобилии рассыпаны по людям, но те о них просто не догадываются. Нам жизненно необходимо наладить систему общего музыкального образования. Это нужно прежде всего композиторам: они пишут музыку, а кто слушать-то будет? Это должны быть люди, которые в состоянии ее оценить, те, кто разбирается в тонкостях. Если такая аудитория уйдет, слушать будет некому.— Вы пытаетесь говорить на языке музыки об очень сложных вещах. Вы уверены, что вас поймут?
— В девяностые, когда мы ездили с «Литургией оглашенных» в США, к нам на спектакли приходили самые обычные американцы. И если они у меня из зала выходили не со слезами на глазах, не во взвинченном эмоциональном состоянии, я считал, что спектакль неудачный. Эмоциональное воздействие никогда не будет скучным, заумным, назидательным, чем-то таким, где надо быть высоколобым философом, чтобы все это понять. Это должно воздействовать на инстинктивном уровне. Тебя должно схватить за душу, вывернуть ее наизнанку. Понимаешь ты, о чем тебе говорят, не понимаешь — тебя должно эмоционально перевернуть, вот самое главное. Сейчас об этом трудно говорить, надо посмотреть, как это будет происходить на практике. Мне важно подготовить публику к ознакомлению с моим главным циклом, где духовная тема предстает такой, какой она должна быть и в повседневной жизни: такой же насущной, как хлеб, как вода, как солнечный свет, и при этом простой и понятной всем. Если кто-то этого не поймет, я буду считать, что зря работал. Это должны понимать самые простые люди, не слишком образованные.
— До какой степени вы сейчас можете позволить себе ждать момента, когда наступит вдохновение? Как это происходит?
— Вдохновение ко мне приходит после долгой работы со звуком: это могут быть импровизации, свободные фантазии. Я работаю с темами, которые когда-то мимолетно возникли, а потом исчезли. Это такие мотыльки, которые прилетают сами по себе. Они вроде бы и ни к чему, записал и забыл, но потом к ним возвращаешься. И вдруг из всего этого возникает какой-то образ, ты чувствуешь, как он ведет тебя за собой. И тут начинается увлекательное путешествие. Музыкальная тема может развиваться очень неожиданно, сюрпризы могут возникать на каждом шагу. Она идет вперед, а ты только успевай следовать за ней. В Шестой симфонии есть тема, которую я называю темой мегалитической цивилизации. Она родилась в тот момент, когда я, пролетая над пустыней Наска, увидел геоглифы (гигантские древние геометрические рисунки на поверхности земли. — «Эксперт» ). Они произвели на меня глубочайшее впечатление. Мне захотелось выразить дух и масштаб цивилизации, которая за ними стоит, в одной из тем, и это жесткая, тяжелая, мрачная тема, потому что цивилизация была далеко не просветленной. Иногда получается так, а иногда по-другому. Когда Владимир Федосеев заказал симфоническую фантазию, которую он мог бы исполнить на своем концерте, я, сидя в своем домике в горах в Турции, в абсолютно диком месте, где только лес, издалека виднеется море и вокруг никого нет, начал для него фантазировать. Думал, сейчас сочиню что-нибудь лирическое, красивое, а потом что-нибудь бурное — в общем, для Владимира Федосеева, как я его себе представляю. И вдруг начала выползать совершенно другая музыка. Она была неожиданной даже для меня. Я удивился, испугался и прервал работу на какое-то время. А потом этот образ повел меня за собой, и мне такие открылись картины, что в результате получилось произведение «Музыка Ликии». Потому что в той области Турции, где я сидел и сочинял музыку, когда-то существовало государство Ликия. И оно было одним из самых независимых в истории человечества. Ликия входила в состав античных империй, созданных персами, Александром Великим, римлянами, каждый раз сохраняя в неприкосновенности свою автономию. И если кто-то пытался ликийцев ее лишить, они убивали себя, своих детей, жен, лишь бы не сдаться. И музыка получалась жесткая, страшноватая, какая-то не моя — я в душе совершенно другой человек, да и Владимир Иванович тоже. Но в результате, вместо того чтобы написать радостное лирическое романтическое произведение, вдруг получил музыку о нашествии злых сил. А сначала, когда мне сказали, что это место — древняя Ликия, представлял себе замечательную античную страну, даже не поинтересовался историей. Думал, здесь будет вдохновение приходить, буду что-то красивое писать. Сначала написал музыку, потом почитал историю и понял, что точнее не выразишь, что это та самая страна.
— В семидесятые композиторы очень любили использовать клавесин, но вы иногда делали это весьма необычно: в музыке, которая звучит в фильме «Большое космическое путешествие», на нем исполняется чуть ли не рок-н-ролл. Как это у вас получилось?
— На самом деле клавесин очень жесткий инструмент. У него нет нюансировки. На нем нельзя играть тише или громче. На нем можно играть только одним звуком — либо очень мощным тембром, либо тембром более прозрачным. Он очень хорошо сочетается с электроникой и вписывается в жанр рок-музыки. Это очень яркая краска. Но я редко его использовал в стилизациях какой-то старинной музыки. Я это не очень люблю: как начинается старинная музыка, так сразу клавесинчик играет. Несколько раз я так делал, но гораздо больше мне нравится использовать клавесин как жесткий, активный инструмент.
— Если слушать вашу музыку, написанную в семидесятые, то в воображении возникает идеальный образ фантастической красоты, существование которой даже невозможно представить себе в реальной жизни. Откуда это у вас? И почему теперь этого нет?
— Тогда это был уход в мечту, в нереальный мир, потому что реальность была слишком жесткая, серая, неромантичная. Это был период застоя, и искусство пыталось сбалансировать общую атмосферу. Мы задаемся вопросом: почему сейчас так не пишут? А может, когда давят на всех, тогда люди поневоле создают некий иллюзорный мир, благодаря которому забывают о повседневной жизни. Да, это было. Сейчас наступил хаос в сознании из-за чудовищного обилия информации. Человек поневоле ее воспринимает, и это может оказаться для него гибельным как для вида. Стремительное распространение информации очень удобно, когда покупаешь билет на самолет, но, с другой стороны, человек перестает думать самостоятельно. Музыка — а не живопись, не поэзия — наиболее точный измерительный механизм существования человека на земле. Музыка очень хрупкое искусство. Она очень тонко реагирует на то, что происходит с человеком и человечеством. У меня такая печальная мысль возникает: если мы понимаем, что человек способен прыгнуть только на определенную длину и высоту, на несколько сантиметров больше, но не в разы, и есть некий предел для наших физических возможностей как вида живых существ, — может, мы и в интеллектуальном плане достигли своего предела? Потому что мы наблюдаем застой во всех видах искусств, особенно в музыке и поэзии. Он стал слишком заметен, и не видно никаких перспектив, в философии и политике тоже. Где новые идеи? Раньше была коммунистическая идея, в соответствии с которой если работать и работать, то когда-нибудь наступит светлое будущее. А сейчас уже понятно: сколько ни работай, никаких принципиальных изменений не произойдет. При этом получается, что коммунизм, несмотря на то что он с треском провалился, все еще остается самой свежей политической идеей — ничего нового пока никто не предложил. За последние несколько столетий произошел безумный скачок в развитии науки и искусств. Вы можете себе представить, что еще в середине XIX века не было электричества? И вдруг появились машины, самолеты, атомные бомбы. Искусства усложнились и достигли невероятных высот. Все это произошло за очень короткий в историческом плане промежуток времени. Но возможно, что этот импульс уже иссяк, мы достигли своих пределов и, если не появится новый импульс, мы так и будем переживать этот застой.