Дверь с той стороны
Шрифт:
– Хватит на две команды да еще останется.
У выхода он постоял, прислушиваясь. Ступил на площадку и тщательно запер за собою дверь.
Физик приподнял голову: подушка была мокра. От слез? Только что он спорил с Хиндом, и аргументация была блестящей. Хинд в конце концов умолк, подошел и поздравил Карачарова, остальные улыбались и аплодировали, и Хинд тоже улыбался; еще секунду назад это происходило в конференц-зале Академии, и за спиной Карачарова светилось усеянное символами и цифрами табло. Он еще ощущал, как пальцы его сжимают тонкую полоску элографа, которым только что была поставлена точка в конце последнего ряда. Доказательство оказалось великолепным и несокрушимым, Хинд потерпел поражение, но по его лицу было видно, что он не успокоится, будет работать дальше и добиваться своего: Хинд был упрям необычайно и столь же талантлив. Но во сне Карачаров знал, что сам он за это время добьется еще большего, потому что он тоже
Слезы высохли, но на душе не стало легче. Физик перевернул подушку, чтобы не лежать щекой на мокром, вытряхнул из трубочки две таблетки, потом решил, что этого мало, и принял еще и третью. Он закрыл глаза и несколько минут лежал, стараясь ни о чем не думать, храня силы для новой схватки, которая обязательно должна будет произойти во сне; там ему снова понадобится вся острота ума, вся энергия, все спокойствие. Потом сон пришел, и пустота с затерянным в ней «Китом» исчезла, словно ее и не существовало никогда, и снова физик с товарищами входил в главный подъезд Академии, и Хинд хмуро улыбался, предчувствуя поражение.
Давно минули времена, когда одиночки решали – на десятилетия и столетия вперед – судьбы государств или наук. Ныне роль играли массы; но массы по-прежнему состояли из отдельных личностей, так что говорить о них, как о едином целом, можно было лишь в самых общих проявлениях – как о Млечном пути, например, который выглядит однородным лишь при слабом увеличении. Масса – не аморфное, но кристаллическое образование, и от положения каждого человека в определенной точке кристаллической решетки зависят и качества всего общества – кристалла. Хинд, извечный оппонент и научный противник Карачарова, конечно, определял направление института, в котором работал; и когда он занялся проблемой вещества – антивещества, остальные физики института, формально независимые, повернулись (многие незаметно для себя) в сторону этого букета вопросов, как все магнитные стрелки поворачиваются в направлении возникшей поблизости массы железа. Физиков было много, и неудивительно, что, хотя проблема не была для них, как для Карачарова роковой, они решили ee – а вернее, решил Хинд с их помощью, – примерно в то же время, что и Карачаров там, в пространстве (о чем они, разумеется, знали столь же мало, как и он о них). Хинд шел не от геометрических представлений, потому что геометрии не любил. Сначала он вообще занимался не проблемами антивещества, а выяснением причин, по которым взорвался Одиннадцатый спутник; Хинд не был, строго говоря, прикладником, но любил такие задачи. Феномен взрыва заставил его осмыслить проблему теоретически и прийти к выводу о неизбежности парного случая. Тут не пришлось искать долго: история «Кита» еще не зачерствела в памяти тех, кто знал о ней, а физики знали. Выяснение механизма плюс-минус перехода заняло у Хинда больше времени, чем у Карачарова, зато ему удалось не только решить проблему теоретически, но, экспериментируя сначала на Земле, а потом и в космосе (чего Карачаров, естественно, делать не мог, хотя космос был у него тут, за стенкой), добиться такого практического решения, при котором парная преобразуемая масса могла быть определена заранее, что снимало всякий риск.
И появись сейчас «Кит» в пределах досягаемости. Земля оказала бы ему ту помощь, какая была нужна. Остановка была лишь за тем, что «Кит» в этих пределах не появлялся.
Он молчал, и все попытки установить с ним связь оказались безрезультатными. Большинство решило, что корабль погиб, ведь возможностей для этого у него хватало с избытком. Среди тех, кто не поверил в это, оказались, к счастью, и люди влиятельные. Кроме многих, чьи имена здесь ничего не скажут, в гибель тринадцати не верили: командующий флотом – потому что доверял своим капитанам; доктор Функ – поскольку был добрым человеком, а Хинд – оттого, что жаждал додраться с Карачаровым и ошарашить его своим решением проблемы «плюс – минус», без чего ему и радость была не в радость, и торжества никакого не получалось. Так что попытки нащупать «Кит» в пространстве продолжались. На одном из последних совещаний, посвященных этому вопросу, старый Функ на вопрос оппонента – долго ли еще будет продолжаться трата энергии? – ответил так:
– До тех пор, пока не найдем. Обычная связь не дает результатов – значит корабля нет вблизи. Сопространственная связь только лишь разрабатывается. Как
только станет возможным вести поиск с ее помощью, мы примемся за дело на новом уровне. Безусловно, с годами связь усовершенствуется настолько, что мы найдем их – если даже их занесло на самую окраину Галактики.– На это может не хватить жизни, – заметил оппонент мягко.
– Моей – наверное, – согласился Функ, который умел мыслить объективно, даже когда речь шла о нем. – Моей не хватит, если вы это имели в виду. («О нет, нет!..») Но если даже не достанет и вашей, искать станут дети и внуки.
– Но на это может не хватить жизни тех, кого мы ищем! – возразил упрямый оппонент.
– В таком случае, наши дети или внуки вступят в контакт с их детьми или внуками!
Функ, следовательно, верил, что дети и даже внуки на «Ките» будут. Он был, как уже сказано, добрым человеком, но всего лишь теоретиком, ни разу, кажется, так и не принявшим участия ни в одной мало-мальски продолжительной экспедиции. Так что мнение его может показаться чрезмерно оптимистическим; впрочем, извиняет его то обстоятельство, что речь в данном случае шла не о науке физике.
Ребенок плакал, плакал во тьме, плакал тонко и жалобно, и это было невыносимо. Мила знала, что ребенка нет, как не было и темноты – она теперь не гасила свет в своей каюте даже на ночь, – и все же ребенок плакал, и жить так было нельзя. Она встала, набросила халат и вышла из каюты, а ребенок все плакал, хотя она понимала, что никто, кроме нее, не слышит и никогда не услышит этого звука.
Мила плохо понимала, стоит ночь или день – она избегала смотреть на часы, а свои куда-то забросила. Салон был пуст, но и это ни о чем не говорило: люди теперь избегали собираться вместе, им не хотелось видеть друг друга, они ничем не могли помочь один другому и ничего не могли получить у товарищей по несчастью. Они остались наедине каждый с самим собой, со своей памятью и совестью, потому что память каждого принадлежала лишь ему одному и не совпадала с тем, что помнили другие. Они не знали друг друга до начала злосчастного рейса, и общим у них было лишь самое неопределенное – Земля, планеты, а именно этого и не хотелось касаться: рана кровоточила. И совесть у каждого говорила своим, особым голосом; совесть Милы казнила женщину за все – за то, что родила ребенка, что оставила его и поехала на Антору, и за то, что на целый рейс задержалась там с Валей и не улетела тем кораблем, который, наверное, благополучно достиг Земли, причем задержалась не потому, что Валя хотел этого, а хотела она сама и сослалась на какие-то профессиональные надобности; и, наконец, села на этот корабль, которому, видимо, суждено было стать местом ее гибели.
Люди были одиноки, потому что хотели быть такими. И когда Мила увидела сидящего в кресле старика Петрова, она подошла к нему не потому, что искала его общества; просто некая сила, управлявшая теперь ее действиями, заставила подойти, положить руки ему на плечи и сказать все то же самое – что ребенок ей нужен, и она готова на все. Она сказала это и ожидала того же, что видела у других: мгновенный блеск в глазах, быстрый взгляд направо и налево, и сразу же – выражение замкнутости и даже некоторого презрения. В последнее время ей даже не отвечали – в лучшем случае кивали головой и, сняв ее руки с плеч, торопились пройти мимо. Зоя давала ей какие-то лекарства, но они не помогали, и Мила продолжала говорить все о том же, заранее зная, каким будет результат, но не умея справиться со своей болезнью.
Однако Петров не поступил, как остальные. Он медленно и нежно взял ее руку, поднес к губам и поцеловал. Потом взглянул ей в глаза и указал на кресло рядом.
– Посидите со мной, стариком. Поговорим.
Она удивилась и повторила свою просьбу – уже не так уверенно.
– Нет, – сказал он. – И не потому, что я боюсь, нет. И даже не потому, что у меня в том мире осталась жена, и я люблю ее. Мы, мужчины, как вы знаете, непоследовательны: даже любовь, порой, не удерживает нас от приключений. Но мне жаль его.
Мила покачала головой: она решила, что речь идет о Еремееве.
– Нет, – сказал Петров. – Я говорю о сыне, который мог бы у вас быть, и которого вы хотите.
– Жаль? – переспросила она недоуменно.
– Да, конечно. Нам с вами тяжело, правда?
– Очень, – сказала она, не задумываясь, – О, как тяжко!
Она запнулась, потому что в салоне появился Истомин; видимо, бессонница выгнала его из каюты. Он взглянул на них, пробормотал: «Ничего, я вам не помешаю», присел на кресло у противоположной стены, закрыл глаза – и словно бы сразу уснул или перестал жить, ушел куда-то, сбросив тело, как сбрасывают пальто в жару.
– Тяжело, – повторила женщина.
– Да, – согласился Петров. – Но еще тяжелее было бы ему.
– Ему… – повторила она почти шепотом, как бы уже видя его – мальчика, которого не было. – Ему…
– Представьте, что он есть.
– Есть… – пробормотала она и вдруг словно ощутила на руках едва заметную тяжесть маленького, спеленутого тельца. – Да, он есть. Говорите!
– Но ведь мы умрем, – тихо сказал он.
– Мы? Умрем? – Она вдруг встревожилась. – Почему? Вы что-то знаете?