Две Жизни
Шрифт:
Передайте мой привет Вашей матушке и скажите ей, что она непременно ещё раз увидит Ананду, о котором усердно и благодарно молится. Кстати, примите непрошеный совет: берегите мать, – в ней залог Вашего будущего внешнего благополучия, которое так тревожит Вас. Я Вас жду. Флорентиец".
Прочтя письмо в третий раз. Генри прижал его к губам. Глаза его, полные слёз, смотрели куда-то вдаль с детским выражением доверия и счастья. Это был совсем не тот Генри, которого покинул Тендль. Это был, вероятно, тот прекрасный и любящий сын, о котором говорила его мать. Никакой гордости и себялюбия не было сейчас на этом страдающем лице. Генри думал о Флорентийце, о протянутых ему могучих руках, сумеет ли он ухватиться за них, и сердце его было полно и тревоги, и восторга, и радости.
Но
В соседней комнате послышался лёгкий шум. Генри узнал шаги матери. Сколько горя и забот доставил он этой чудесной и чистой душе. Из последних сил, продавая свои ценности, переселяясь всё выше и выше в домах для бедноты, мать воспитывала сына в лучшей школе. Когда Генри узнал о знаменитых венских профессорах и робко высказал желание туда поехать, – мать подала ему на следующее утро пачку денег, сказав, что то её последние серьги и кольца. Смущённый Генри, колебавшийся между желанием учиться в Вене и остаться работать в Лондоне, чтобы поддержать мать, был поражен, когда она ему сказала:
– Ты, Генри, обо мне не думай. У нас с тобой дороги разные. Ты был дан мне на хранение, и я честно выполнила свой долг перед жизнью. Я исполняю его и теперь. Всё, что могла, я для тебя сделала. Теперь ты образованный человек. Тебе не хватает только усовершенствоваться. Поезжай. Тут моя совесть чиста и спокойна. В чём я действительно виновата перед жизнью, так это в твоей невыдержанности. Я должна была научить тебя самообладанию. И не сумела. И ты выходишь в жизнь, не умея владеть собою. Вот за это люди и будут осуждать меня.
Генри вспоминал, как слёзы покатились по щекам матери, как она их моментально смахнула и улыбнулась ему.
– Ничего, сынок, пусть твои невзгоды упадут на мою голову. Ты помни только, что гордость и заносчивость редко идут рядом с настоящим умом и талантом. Умный и по-настоящему талантливый человек всегда скромен.
Так ярко вспомнилась Генри эта сцена. Мать его тогда была совсем молодой, со светлыми пепельными волосами. А теперь её голова седа, весёлый смех почти не слышен, движения стали медленнее. И состарилась она именно в эти годы, когда Генри возвращался домой, поссорившись со своим другом и Учителем. Но никогда ещё не видел он мать такой убитой, как на этот раз. Всегда бодрая и ободрявшая его, в этот раз, увидев его оборванным и голодным... И Генри не мог толком понять, что же потрясло его больше: разрыв с Анандой или тот ужас, который прочел он на лице матери. Теперь и то и другое не давало ему покоя. Слова Флорентийца: "Берегите мать", очень чувствительно задели его. Он должен был сказать себе, что только теоретически берёг мать. А вообще же был сух и стеснялся показать, как сильно он её любит. Он, конечно, всегда был эгоистичен. В редкие, особенно счастливые моменты мира с самим собой Генри ласково делился с матерью какими-нибудь впечатлениями. Обычно же, возвращаясь домой, он садился за стол, ел и пил, не поинтересовавшись, откуда у неё деньги, шёл в свою комнату или вновь уходил из дома, не посвящая мать в свои дела, но зато очень аккуратно возвращался к ужину.
Генри вспомнил, что иначе, чем за иглой или какой-нибудь другой работой своей матери он не видел. Он знал, что только её талант к шитью и рисованию по фарфору давали ему возможность жить и учиться, но никогда не задумывался об этом. Флорентиец разбудил в нём раскаяние. Он по-новому увидел своё поведение, и краска залила его лицо.
Тут в дверь слегка постучали, и мать внесла большой поднос со всякими вкусными вещами. Лицо её перестало быть страдальческим,
на нём опять сияла её обычная добрая улыбка и движения её стали гораздо увереннее. Генри облегчённо вздохнул. Его очень подавляла растерянность матери, её страх, о котором она молчала, но который сквозил во всём. Всегда бесстрашная, не боявшаяся ничего – она упала в обморок, увидев Генри в облике бродяги.– Кушай, мой мальчик. Тебе надо скорее поправиться, чтобы ехать к Великой Руке, твоему спасителю.
Она поправила ему подушку, Генри взял её ещё красивую, но загрубевшую от работы руку, как делал это в далёком-далёком детстве, и приник к ней щекой.
– О чём вы говорите, мама, какая великая рука?
– А разве ты не получил письма?
– Я получил письмо от Флорентийца, которого зовут здесь почему-то лордом Бенедиктом. Он действительно великий человек. Но почему вы его так странно называете, и кто вам сказал, что он прислал мне письмо?
– Если ты будешь кушать, мальчик, я тебе расскажу кое-что, чего не говорила раньше.
Заставив Генри поесть, миссис Оберсвоуд села рядом и рассказала сыну о своей встрече с дядей Ананды. Рассказ этот произвёл на Генри такое сильное впечатление, что мать не на шутку испугалась.
– Боже мой, мама, почему же вы раньше не сказали мне об этом? Может статься, что третьего раза и не было бы.
– Видишь ли, мой родной сыночек, сколько бы я тебе ни говорила, как бы тебя ни охраняла, что значит моя любовь рядом с синьором Анандой? Ведь он если не святой, то, во всяком случае, уж такой мудрец, перед которым и свечи сами зажгутся. Как же не зажечься сердцу человека от его любви? Но твоё сердце, Генри, особенное. В нём не то что каприз живёт. Но оно светится и гаснет, потом светится вновь, а устойчивого огня в нём нет. Гордость мешает тебе думать сначала о ком бы то ни было, а потом только о себе. Если ты мечтаешь стать великим доктором, то хочешь непременно быть знаменитым и чтимым за то, что спасаешь людей. Если хочешь учиться и стать мудрецом, то таким, чтобы твоя мудрость на полмира звенела. Если жаждешь новых знаний, тебе неведомых, то начинаешь с критики своих учителей, оспариваешь их распоряжения, не зная толком, зачем они. С самого детства всё это я тебе растолковывала, дорогой мой, любимый мальчик. Но не умела разъяснить, что без спокойствия и самообладания нельзя понять, что делается вокруг и в тебе самом. Быть может, Великая Рука теперь научит тебя своим примером?
– Ах, мама, мама, если бы я раньше увидел и понял вашу жизнь, мне не нужно было бы ходить куда-нибудь за живым примером мудрой чистой жизни.
– Ну что теперь, сынок, оглядываться назад. Я отчаивалась, пока у меня не было надежды на твою встречу с Великой Рукой. А сейчас вижу, как была неправа. Милосердие великих людей не похоже на наше. Если дядя Ананды сказал тогда, что тебя спасёт Великая Рука, – мне следовало знать, что так оно и будет, что придёт помощь. А я поддалась страху, чуть совсем не пала духом. Какой же я тебе пример? Ах, Боже мой, заговорились мы с тобой. Шоколад-то остыл, пудинг едва тёплый, а ты всё такой же голодный.
Подогрев ужин и накормив сына, старушка ещё долго сидела подле него, слушая рассказ о его жизни у Ананды.
Никогда прежде не посвящавший мать в свою интимную жизнь, Генри сейчас излил всю душу, не утаив самых тяжких воспоминаний и переживаний. Начав с первых дней знакомства – совершенно случайного – с Анандой, Генри закончил своим крушением в Константинополе.
Так, сидя однажды в дешёвом венском кафе с товарищем, он вдруг услышал голос необычайного, металлического тембра, обращенный к его соседу:
– Марко, как ты сюда забрался?
От неожиданности оба студента, погруженные в какой-то научный разговор, вздрогнули. И вдруг Марко весь расцвёл, забыл обо всём на свете и выскочил на улицу к смотревшему на них сквозь искусственную зелень незнакомцу. Вернувшись с ним к столику, Марко назвал его Анандой и представил Генри.
– Вы не сердитесь, что я прервал ваш разговор? – спросил Ананда, глаза которого – огромные, тёмные – так блестели, что казались Генри золотыми и чрезвычайно поразили его.