Другие времена
Шрифт:
– Не лезьте в наши семейные дела.
В конце концов Фернандо изнемогал от ругани и крика, зарывался в подушку с головой и обиженно, по-мальчишески плакал, а Иван Адамович продолжал невозмутимо читать "Путеводитель по Греции".
В обед он протягивал Фернандо взятый у него на хранение хлеб:
– Бери, Федя. Взвесить не забудь - может, утаил я чего.
Фернандо, пряча темные горячие глаза, шептал:
– Спасибо, Хуан. Ты прости меня.
И тут же уничтожал весь паек. Впрочем, после обеда ни у кого из нас, кроме Нагорного, не оставалось ни крошки.
Вечером
Ходячие больные отправлялись в темные институтские коридоры и вскоре волокли под своими халатами обломки шкафов, стульев, папки с увесистыми диссертациями.
Конечно, это было варварством - истреблять старинную мебель красного дерева, но она давала так много тепла. Диссертации, как всякая бумага, вспыхивали мгновенно и оставляли после себя груду пепла.
Те из раненых, которые могли передвигаться, усаживались подле времянки, стараясь не заслонить огонь от товарищей, лежавших на койках.
В эти вечерние часы мы никогда не говорили о еде. Мы вспоминали прошлое, мечтали о том, как будем жить, когда придет победа, строили планы разгрома немцев и много думали вслух о темном, блокадном городе.
За окнами палаты били зенитки, выли сирены, рвались бомбы. Едва начинался обстрел или бомбежка, сестры пытались загнать нас в подвал, в бомбоубежище. Мы не шли туда. Не потому, что не боялись смерти. Просто мы предпочитали, если придется, умереть здесь.
В эти вечера Фернандо ломким мальчишеским голосом пел нам песни испанских республиканцев и мы говорили о фалангистах, о Франко, о Мадриде.
Потом наступала ночь. Обыкновенная госпитальная ночь с бессвязными выкриками и стонами раненых, со снами, полными мирных воспоминаний. Утро возвращало нас к действительности.
Утром, когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусочек черного каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.
– Спрячь, Хуан, пусть лежит у тебя в тумбочке до обеда. Буду просить, не давай...
Так прошло два месяца. Многих мы недосчитались в нашей палате, многие вернулись на фронт.
Нагорный готовился к выписке. Он окреп, ходил по палате, помогал сестрам и читал раненым вслух газету.
Фернандо с тоской и завистью смотрел на своего друга.
– Не журись, Федя, - успокаивал его Иван Адамович, - ты поправляйся, пошлют тебя в глубокий тыл, там тоже народ требуется, а я здесь за двоих действовать буду. Я из-под Ленинграда, пока немец тут торчит, никуда не денусь.
Однажды Иван Адамович, просматривая газету, воскликнул:
– Ишь ты какая петрушка! Пишут, что к немцам на пополнение сюда, под Ленинград, прибыла из Испании "Голубая дивизия". Гляди, Федя, и твои испанцы тоже против нас.
– Что ты говоришь?!
– закричал Мартинес.
– Мои испанцы?.. Как ты посмел назвать этих подлецов моими?!
Иван Адамович понял, что сказал глупость, а Фернандо, задыхаясь от ярости, повторял:
– Как ты посмел?! Нет, ты мне больше не друг.
Он
не разговаривал с Нагорным до самой его выписки.Иван Адамович уходил от нас вечером. В старой застиранной гимнастерке, в кирзовых сапогах бродил он по палате, прощаясь с каждым из нас за руку.
Наконец он подошел к Мартинесу.
– Послушай, Федя, - тихо сказал он, - прости ты меня, расстаемся ведь.
Мартинес посмотрел на него темными горячими глазами.
– Эх, Хуан, Хуан, - вздохнул он и протянул Нагорному правую руку, быстро запустив левую в тумбочку.
Иван Адамович долго не выпускал руку Фернандо, а Фернандо левой рукой вынул из тумбочки кусок черного каменного хлеба - весь дневной паек целиком.
– На, Хуан, возьми!..
– Что ты!.. Что ты, Федя...
– Возьми, - жестко повторил Фернандо.
– Тебе за нас двоих действовать надо.
Иван Адамович взял нетронутый дневной паек хлеба, на минуту отвернулся и, когда встретился снова глазами с Фернандо, сказал:
– Я ее, Федя, до конца войны сохраню. Увидимся - вместе съедим.
Не знаю, смог ли выполнить свое обещание Иван Адамович. Ни его, ни Фернандо я больше никогда не встречал.
Добытчик
Это было на шестой год после окончания войны.
Утром в воскресенье в квартире все еще спали и только тетя Лиза, рыхлая, большая женщина, посудомойка одной из столовых, гремела кастрюлями на кухне.
Сначала Рыков услышал ее резкий, визгливый голос: "Топаешь, лешай, носит вас тут". Затем без стука в дверь в комнату ввалился Сашка.
Он окинул быстрым, цепким взглядом маленьких черных глаз все вокруг себя, подошел к окну, долго всматривался в желто-серое марево тумана, в котором плавали купол Исаакия и шпиль Петропавловской крепости.
– Высоко живешь, - неодобрительно сказал он, - пока поднимаешься, паспорту срок выйдет.
Сизые, зобатые голуби важно разгуливали по балкону.
Он пренебрежительно посмотрел на голубей: "Откормили жеребцов, гадят только!" - и отчаянно свистнул.
Голуби, захлопав крыльями, взлетели. Он еще раз свистнул и, сунув Рыкову широкую короткопалую руку, сказал:
– Волнухин, Сашка.
– Рыков, Геннадий.
Потом они долго пили чай. Расстегнув старый, потрепанный ватник, под которым оказалась застиранная солдатская гимнастерка, и сдвинув на затылок пехотную фуражку с выцветшим красным околышем, Волнухин громко грыз сахар длинными желтыми зубами, приговаривая:
– Так, говоришь, руку потерял в Отечественную. Это еще хорошо, что левую. Но все равно, Геннадий, учти, пока солнышко греет, ты себе пан-атаман, а, гляди, ударит зима - крути, верти, без Сашки не обойдешься. С одной рукой на такую верхотуру дрова не попрешь, а Волнухин тебе враз цельный воз приволокет. Не веришь? Зря. Это я так из себя невидный, а силенки хватает. Раньше, когда я парнем был, троих на одну руку брал. Плесни-ка еще чайку: уважаю эту травку.
Звонко причмокивая губами, он рассказывал: