Дорога домой
Шрифт:
Через подругу подруги, как случается почти всё в Берлине, я попала на озвучку. Это была потрясающе простая работа. Приди, почитай в микрофон тридцать минут, получи сто евро. В начальной школе я всегда была той дурочкой, которая вызывалась читать вслух из учебника и дерзко продолжала читать сверх заданного отрывка, пока не вмешивался учитель, поэтому данная работа идеально мне подходила. Иногда сценарии были несколько странными, подпорченные неполиткорректной политикой моего начальника: мне то и дело требовалось воспроизвести афроамериканский акцент, а однажды меня попросили почитать из «Изюма на солнце». «Мама! Сестра! Тут белый человек у дверей!» Я порепетировала эту фразу перед мамой по скайпу, и она сказала, что в жизни не слышала, чтобы чернокожий говорил с таким «белым» акцентом. Пришлось, пусть и с отвращением, делать эту запись, ведь я нуждалась в деньгах.
Странное это было
В ходе интервью, проходившего в присутствии шести руководителей в костюмах – четырех мужчин и двух женщин, – я преувеличила свои актерские способности. В какой-то момент, просмотрев мое резюме, они попросили меня изобразить возглас умирающегося человека, которого закололи. Я послушно застонала и негромко ахнула. Также меня попросили с удивлением произнести: «Смотри! На горизонте! Сияющая башня Тренеа!» и «Об эту стерву тебе не придется пачкаться, Хозяин Гнева!» Мне показалось, что последняя фраза особенно мне удалась. Они сказали, что перезвонят через неделю.
Я сидела на уроке немецкого языка, читая за агента бюро путешествий из Мюнхена по нашему учебнику «Deutsch ist super!», когда они позвонили: я получила эту роль. По электронной почте мне переслали сценарий и сказали, чтобы я была готова приступить через четыре дня. Я сосредоточенно изучила свои реплики и зачитала несколько из них соседке по комнате, немке Мари, которая разразилась долгой, скучной и резкой обличительной речью по поводу женоненавистнической природы видеоигр. Однако, судя по внешнему виду моего персонажа, мне было понятно, что она имела в виду По электронке мне прислали и изображение Лаванды Лопес: облегающие черные кожаные брюки, сапоги на высоких каблуках, повязка на одном глазу и светло-сиреневые волосы.
Я порепетировала перед мамой по скайпу, опустив некоторые совсем уж неприятные реплики, и мама сказала, что у меня отлично получается. Теперь, когда я жила в Берлине, мы с мамой разговаривали не меньше трех раз в неделю: если не считать одной или двух подружек по колледжу, она была единственным человеком в Штатах, с кем я поддерживала связь. Наши с мамой отношения прошли путь от напряженной, в основном молчаливой отчужденности в средней школе и колледже до нынешних взаимоотношений лучших подруг. После потери Софи, после стольких переездов и разрыва с Дитером мне нравилось, что я ничего не должна маме объяснять, могу поговорить о сингапурском Ботаническом саде или о проделках в Шанхае Софи, и мама точно поймет, о чем я говорю, не перейдет на странный жалеющий тон, как до сих пор делают мои лучшие подруги в Штатах. Она также могла посочувствовать тому, что так бесило меня в немцах (их педантизм) и вызывало в них восхищение (их отвращение к светской болтовне).
Единственное, что мне не нравилось в разговорах с мамой, это жажда ее одобрения, ее сочувствия. Поскольку она была единственным человеком, которому я позволяла это делать, то если она этого не делала, мне было чрезвычайно больно и я никогда не чувствовала себя такой чужой или такой одинокой, как в этих случаях. Обычно это происходило, когда я заговаривала о том, насколько велико мое желание обосноваться в Берлине. Для нашей семьи понятие о жизни за границей всегда было связано с негласным предположением о возвращении в конце концов в Штаты – такое же устойчивое верование для большинства экспатов, как рай для подавляющей массы христиан. Именно это являлось логикой, стоявшей за поездкой домой каждое лето – напомнить тебе, по чему ты скучаешь и откуда на самом деле родом.
Но у меня больше не было поездок домой. Я не имела на это денег, и даже если бы мама и папа с радостью оплатили мой перелет до Мэдисона, где они теперь жили, поехала бы я к ним на целое лето?
– У меня работа в Берлине, – говорила я маме, стараясь убедить саму себя.
– Есть возможность, что они возьмут тебя на полную ставку? – спросила мама, и ее вопрос прозвучал эхом ко всем голосам сомнения в моей голове. Как долго я смогу выдерживать
эту работу? Затем между нами воцарилось неловкое молчание, или мне оно казалось таковым, пока не обнаружилось, что просто разъединился скайп.Но на студии были довольны моим исполнением роли Лаванды, и вскоре я получила еще несколько ролей. Пока я ехала по Берлину на велосипеде, в голове у меня теснились агрессивные, отрывистые фразы («Порадуй меня, болван!») и слова типа «огнемет», «яйца оторву» и радостные возгласы. Я подумала было не начать ли играть в видеоигры, чтобы глубже погрузиться в роли, но в конце концов решила, что миры, которые воображала, были еще более насыщенными, и мне не хотелось мириться с поддразниванием Мари.
Примерно в то же время я стала петь в одной группе. Группу эту я рассматривала как одно из классических противоречий немецкой культуры, которую любила. Вот народ, способный предложить сложнейшие философские и запутанные объяснения человеческих мотиваций и желаний (Мари регулярно цитировала Витгенштейна, рассказывая о трудностях со своим бойфрендом), однако он был также склонен к восхитительно тупому поведению, например, заказывал коктейли с названиями вроде «Человек-арбуз» (включая мужчин-натуралов), носил «Спидо» (то же самое) или брал два шарика мороженого с популярным вкусом «Отмытые деньги». И несколько самых умных, самых неотразимых немцев из тех, кого я знала, приехавших в Берлин со всей страны по обе стороны от стены, создали встречавшуюся раз в неделю певческую группу, что-то вроде бара с пианино, каждый четверг собиравшуюся на кухне у одной девушки, чтобы спеть такие песни, как «Fly Me to the Moon», «Му Favorite Things» и «Eternal Flame». Своим появлением группа обязана была статье, которую прочел один из них, утверждавшей, что пение помогает облегчить депрессию. Такая предварительная продуманность данного предприятия насмешила меня и в то же время показалась очень характерной. Так или иначе, искренность, которую в Берлине я видела вокруг себя повсюду, непременное старание помочь себе почувствовать себя нормально, поскольку счастье отнюдь не было само собой разумеющимся, ощущались чем-то родным и вносили в душу гораздо больше покоя, нежели ожидание, что существующим положением вещей будет радость, всегда воспринимавшееся мной в Штатах как невыносимое бремя.
В промежутках между пением и воплощением различных своих обликов в видеоиграх я потихоньку сходила с ума. Примерно в то же время я начала терять маму, а может, это она начала терять меня в разговорах по телефону. Терять на самом деле неверное слово. Скорее нарушилась связь, образовавшаяся у нас с ней в последние года два. Мамин голос казался мне сдержанным, когда я рассказывала ей о событиях своего дня, ее реакция на особенно сложную сцену в видеоигре, в которой я представляла шотландскую принцессу эльфов, поразила меня как обидно равнодушная. Но, с другой стороны, такое же ощущение появилось у меня и в отношении большинства вещей: солнце могло стоять в небе, сияя во всю силу, и казаться мне таким же блеклым, как слабый зимний свет, смех незнакомых людей на улице звучал саркастически и грубо, а произносимые мной немецкие грамматические построения воспринимались мной же как изысканная шутка.
Два года минули, и период медового месяца с Берлином закончился. Я осознала, до какой степени безумно одинока. Я видела, как и другие молодые экспатки страдают от этого прозрения и приходят на вечеринки смущенные, скрытничающие, как будто вот-вот объявят о беременности.
«Я собираюсь домой, – говорили они, когда все мы достаточно напивались. – С меня хватит».
Но куда домой вернулась бы я? В Сингапур – что там делать? Преподавать в Американской школе? В Атланту? Что я знала про Атланту, кроме лучших потайных мест у нас на старом заднем дворе? Моя счастливая жизнь в Берлине, догадалась я, была до сих пор обусловлена тем, что я превратила ее в своего рода кокон. Для меня, закутанной в анонимность иностранности, окруженной знакомыми, но без настоящих друзей, воспоминания о моих бывших домах – бальные танцы с Софи в Шанхае, лепестки, опадающие в лондонском парке, – были такой же реальностью, как советская архитектура вдоль аллеи Карла Маркса или булочная в моем квартале. Телефонные разговоры с мамой являлись, пожалуй, системой жизнеобеспечения, не позволявшей отдалиться всем старым местам, когда мы с ней вызывали друг в друге Софи. Это было безопасно. Это помогало, пока не перестало помогать вовсе. Я все больше замыкалась в себе во время разговоров по телефону, а когда говорила, то, к моему ужасу, голос дрожал. Я походила на недовольную четырехлетнюю девочку, эгоцентричную и неспособную изъясняться связно. А бедная мама – сбитая с толку, измученная – снова спрашивала, что случилось. На мое неизбежное «я не знаю» она вздыхала и интересовалась, не против ли я, если она переключит меня на «громкую связь», папа только что пришел домой.