Дон-Коррадо де Геррера
Шрифт:
Увлечение творчеством Шиллера в околоуниверситетских кругах в Москве конца 1790-х — начала 1800-х годов имело несколько центров — литературных кружков, не изолированных, но достаточно автономных друг от друга. Страсть к драматической поэзии и игра на сцене университетского Благородного пансиона должны были способствовать знакомству Гнедича с Николаем Николаевичем Сандуновым (1769—1832), братом известного московского актера Силы Сандунова (1756—1820), драматургом, автором уже упоминавшегося выше русского перевода «Разбойников». Судя по многим текстовым перекличкам, Гнедич знакомился с драмой Шиллера именно по переводу Сандунова, несколько отличному от аутентичного шиллеровского текста. По мнению современных исследователей, Сандунов соединил в своем переводе так называемую мангеймскую редакцию шиллеровской драмы[154] и текст ее сценической переделки, принадлежавшей берлинскому драматургу К.-М. Плюмике (Karl Martin Pl"umicke; 1749—1833), в которой, в отличие от мангеймской версии, был сохранен и даже несколько усилен бунтарский дух ранней редакции драмы. Также можно предположить, что Сандунов пользовался «не дошедшей до нас суфлерской рукописью, имевшей хождение среди немецких антрепренеров и,
Если про круг Н.Н. Сандунова мы знаем немного, то кружок Андрея Ивановича Тургенева (1781—1803), или так называемый «младший тургеневский кружок», изучен достаточно хорошо (см.: Истрин 1911: 77—86; Вацуро, Виролайнен 1987: 350—358; Вацуро 1994: 20—36; Lotman 1958—1959: 427—430). Участники его «по Шиллеру» вырабатывали свой личностный и нравственный идеал — «энтузиаста» и чувствительного человека. Одним из центральных предметов наблюдения и размышления Тургенева и его друзей (А.Ф. Мерзлякова, В.А. Жуковского, А.С. Кайсарова) на этом пути становился герой шиллеровской драматургии. В тургеневском кружке внимание сосредоточилось на штюрмерском герое как воплощении личностного комплекса, противостоявшего рационализму и скептицизму, предполагавшего силу и непосредственность страстей, искренность и полноту чувства, а также на сумме морально-философских представлений, которыми этот комплекс был сформирован. Этот тип восприятия Шиллера явился ответом на литературно-мировоззренческие поиски нового литературного поколения России и был продиктован тем же общеевропейским «кризисом сентименталистского рационализма» (Вацуро 1994: 27), который вызвал к жизни само движение «Бури и натиска».
Двенадцатого ноября 1799 года Андрей Тургенев отметил в своем дневнике спор о шиллеровских «Разбойниках» с В.Т. Нарежным (1780/1782— 1825) — в эти годы студентом Московского университета, а впоследствии романистом, прославившимся на поприще сатирико-бытописательной прозы, одним из родоначальников русского реального романа. Нарежный был знакомым А.Ф. Мерзлякова, на квартире которого, собственно, и произошел его разговор с Тургеневым. К младшему тургеневскому кружку Нарежный не принадлежал, хотя имел сходные литературные пристрастия — Шиллера и Шекспира. Спор с Тургеневым шел о финальной сцене «Разбойников». «Он спрашивал моего мнения, — пишет Тургенев о Нарежном, — на что Шиллер в другом издании переменил конец, и утверждал, что в переводе Санд<унова> гораздо лучше, что он убит наконец Швейцером» (PO ИРЛИ. Ф. 309. № 271. Л. 6; ср.: Ларионова 1995—1996: 41). Тургенев пытался психологически обосновать поступок шиллеровского героя. Для Нарежного, видимо, имела решающее значение сценическая эффектность заключительного убийства.
В.Т. Нарежный отдал дань Шиллеру несколькими студенческими произведениями. Первым в этом ряду стала небольшая прозаическая драматизованная сцена «Мстящие евреи», напечатанная в 1799 году в «Иппокрене». Содержание рассказа в нескольких словах следующее. Еврей Иосия требует от сына Иезекиля страшного мщения за обиду, нанесенную христианином, — вырвать сердце из груди обидчика. Иезекиль убивает старика ремесленника, но покорён красотой его дочери; он готов оставить веру отцов и соединиться с девушкой, но гнев Иосии настигает его, и влюбленные гибнут под ударами кинжала у подножия алтаря. На фоне текущей русской литературной продукции сочинение Нарежного выделялось и странным сюжетом, и явно неумеренным нагромождением кровавых сцен, долженствовавших потрясти воображение читателя. Сам автор готов был признать свой рассказ «невероятным по своей жестокости и зверству нравов» (Нарежный 1799: 17). Линия «Мстящих евреев» была продолжена «драматическим отрывком» «День злодейства и мщения». Действие происходит в польской Украине, то в доме помещика Лещинского, то в замке Банита Зельского — злодея, держащего в страхе всю округу. Лещинский, вернувшись после продолжительного отсутствия, узнаёт, что дом его разорен, а дочь увезена и обесчещена Банитом. Лещинский отправляется к Вельскому. Далее следует череда кровавых сцен (например, убийство Зельским своего младенца-сына, рожденного дочерью Лещинского); семья Лещинского оказывается заточенной в подземелье; Зельский забавляется, слушая стоны узников подземной темницы, и т. д., пока внезапно появившийся отряд черноморских казаков не освобождает пленников и не карает злодея, заживо погребя его в могиле. Как и в «Мстящих евреях», некоторые сцены и сообщаемые по ходу действия подробности останавливают внимание читателя изощренной жестокостью.
Эти сочинения Нарежного, как и написанная в одно время с ними трагедия «Димитрий Самозванец» (1800, опубл. 1804), выдержаны в искусственно эмоциональном, эмфатическом стиле, изобилуют риторическими тирадами с многочисленными поминаниями ада и проклятиями: «Это я скажу вам тогда, когда рука твоя обагрится его кровию и кровию его фамилии. Когда ты исторгнешь сердце его из его груди и дашь мне растерзать его, тогда, тогда скажу вам вину моего мщения» (Нарежный 1799: 20); «<...> не слышишь ли, не слышишь ли, как запекшаяся кровь хрипит в груди его? О, это адская музыка, от которой вострепещет внутренность дьявола — и возвеселится сердце Иосии!» (Там же: 55). Всячески подчеркивается аффектация в поведении и облике героев: «Сердце его затрепетало адским трепетом; в глазах его выступила кровь, щеки его побледнели <...>» (Там же: 22); «Он шел прямою дорогою тихо, но лицо его было совершенно фиолетового цвета, глаза горели, губы почернели <...>» (Нарежный 1800: 470).
Своей откровенной френетической составляющей ранние произведения Гнедича ближе всего к студенческим опытам Нарежного. Бросается в глаза даже сходство их заглавий: в каждом в той или иной форме присутствует слово «мщение». Очень вероятны контакты Нарежного в студенческие годы с Н.Н. Сандуновым; во всяком случае, в 1809 году «Димитрий Самозванец» впервые был представлен на сцене в бенефис С.Н. Сандунова и его жены. Нарежный, как позднее Гнедич, писал, имея перед глазами перевод шиллеровских «Разбойников» Сандунова, и, опять же как и Гнедич, заимствовал у Сандунова экспрессивное междометие «Га!»[155]. Кажется, ближайшим образцом для
Гнедича служили именно повествовательно-драматические опыты его старшего товарища по университету.Френетическая стилистика произведений Нарежного (а соответственно, и Гнедича) связывалась современниками с влиянием Шиллера. 18 декабря 1799 года Андрей Тургенев записал в дневнике:
Вчера читал я Нареж<ного> «День мщения». Какой вздор! Он не иное что, как бедный Шилерик; представил себе двух воришков и какого-то жидка, которые стучат себя в лоб, в грудь, божатся, ругаются, зарывают в земле, проклиная. Жалкая и никуда не годная пиеска. Никакого познания о сердце человеческом, но одно сильное желание странными и какими-то необыкновенными средствами возбудить ужас. <...> То, что в Карле Мооре велико, ужасно, sublime[156] (от положения), то тут смешно и уродливо, потому что нет тех побудительных причин, везде виден один автор, который, запыхавшись, гонится за Шиллером. PO ИРЛИ. Ф. 309. No 271. Л. ЗЗоб. — Л. 34; см. также: Lotman 1958—1959: 428; Ларионова 1995—1996: 39.
Спустя несколько лет анонимный рецензент постановки «Димитрия Самозванца» Нарежного указывал на «жестокое подражание» автора Шиллеру, которое «превосходит всякое ожидание зрителя: яд, множество гробов и все выносятся на сцену; беспрерывные смертоубийства, адские заклинания, все пороки, все варварства, весь тиранизм злой души человеческой <...>» (МВ 1809: 105)[157].
Однако литературный генезис произведений Нарежного и Гнедича несколько шире. В Германии художественные открытия штюрмеров и, соответственно, шиллеровской драматургии, даже не успев еще полностью реализовать свой эстетический потенциал, стали своего рода разменной монетой массовой литературы. Речь идет в первую очередь о так называемом «тривиальном» романе, расцвет которого пришелся на конец XVIII века. Это была литература с установкой на увлекательное чтение, широко эксплуатировавшая внешние эффекты и игравшая на простейших эмоциях, в числе которых ужас занимал не последнее место. Она органично включала в себя и френетическую составляющую. «На ярмарки привозились для продажи груды книг, в которых шла речь о рыцарях, разбойниках, убийствах и привидениях» (Тайм 1891: 26). После выхода на литературную сцену «бурных гениев» «тривиальные» писатели переняли и прочно усвоили себе штюрмерский стиль, превратив его в деланную страстность и гипертрофированную эмоциональность. Само собой разумеется, что усвоение было чисто поверхностным: с характера, с эмоционального переживания акцент был перенесен на внешнюю форму, что усилило роль фразеологии, и массовый роман запестрел восклицаниями и проклятиями, «адскими пропастями», «кипением геенны», призыванием дьяволов и проч. Медицинская натуралистическая метафорика Шиллера также находила поддержку в «тривиальной» литературе.
Диалогическая подача речи в ранних повествовательных произведениях Гнедича и Нарежного указывает на усвоение ими формы романа-диалога, разработанной немецкими авторами «первого ряда» — К.-М. Виландом (Christoph Martin Wieland; 1733—1813), А.-Г. Мейснером (August Gottlieb Meissner; 1753—1807) и др. — и наследованной «тривиальными» писателями[158].
Что касается собственно френетического элемента, то он широко использовался в немецкой «тривиальной» литературе, но вовсе не был только ее принадлежностью. Во Франции еще в XVI—XVII веках френетическое было неотъемлемой составляющей жанра беллетризованных «кровавых происшествий», а в литература XVIII века в каком-то смысле «легализовала» его как одну из нарративных техник поддержания читательского внимания и сюжетного напряжения. Разного рода категории текстов, использующих и аккумулирующих френетические приемы, как отмечает современный исследователь, на протяжении XVII и XVIII веков регулярно появлялись на периферии основного хода литературного развития (см.: Glinoer 2009: 43). Всё это была продукция, рассчитанная, как и «тривиальный» роман, на широкого и не сильно искушенного в литературе читателя. В произведениях Ф.-Т.-М. де Бакюлара д’Арно (Francois-Thomas-Marie de Baculard d’Arnaud; 1718—1805), «черных» романах Ф.-Г. Дюкре-Дюмениля (Francois Guillaume Ducray-Duminil; 1761—1819), написанных по ним мелодрамах Р.-Ш. Тильбера де Пиксерекура (Ren'e-Charles Guilbert de Pixer'ecourt; 1773—1844) «ужасные» картины и изображение ожесточенных чувств соединилось с аффектированной патетикой (см.: Ibid. Р. 40—43, 48—50).
Мы, конечно, не знаем круга чтения юного Гнедича, но с достаточной уверенностью можем предполагать, что мимо его внимания не прошел еще один литературный жанр, стремительно набиравший популярность и в России, и во Франции в последние годы XVIII века. К кругу Нарежного и Гнедича, малоимущих выходцев с Украины, вынужденных рассчитывать на свои силы и дарования и на помощь старательно пекущегося о земляках директора Благородного пансиона при Московском университете А.А. Прокоповича-Антонского, принадлежали также Захарий Алексеевич Буринский (1784—1808), Фёдор Павлович Вронченко (1779—1852), Фёдор Загорский — первые русские переводчики «готических» романов. Буринский, уже упоминавшийся выше, был горячим почитателем творчества Гнедича. Вронченко, добравшийся впоследствии до высоких государственных должностей, со студенческих лет знал Нарежного, посвятившего ему в 1825 году роман «Два Ивана, или Страсть к тяжбам»[159]. В 1802 году Буринский издает свой перевод романа А.-М. Маккензи (Anne Maria Mackenzie; ранее 1783 — после 1816) «Дюссельдорф, или Братоубийца» («Dusseldorf, or The Fratricide»; 1798), Вронченко — перевод «Грасвильского аббатства» («Grasville Abbey»; 1797) Дж. Мура (George Moore), Загорский — перевод «Удольфских тайн» («The Mysteries of Udolpho»; 1794) А. Радклиф (Ann Radcliffe; 1764—1823), поданный им в московскую цензуру еще в 1799 году, впрочем, как и перевод Вронченко (см.: Вацуро 2002: 116—122).
Русские переводы делались не с оригиналов, а с французских переложений, которые сразу по выходе становились предметом жадного чтения. Ф.Ф. Вигель, в 1800 году поступивший в Московский архив Коллегии иностранных дел, вспоминал о своих товарищах по службе — в основном выпускниках университета и пансиона:
Они снабжали меня французскими книгами, по большей части романами, и я воображал, что занимаюсь полезным чтением, когда пожирал их по ночам; часто бывал я вне себя от ужасов г-жи Радклиф, кои мучительно приятным образом действовали на раздраженные нервы моих товарищей. Вигель 2003/1: 157