Дневник горничной
Шрифт:
— Селестина… А-а!.. Очень хорошо… Оригинальное имя… Красивое имя, право!.. Лишь бы только хозяйка не заставила вас переменить его. У нее есть эта мания.
Я отвечала с выражением достоинства и готовности к услугам:
— Я в распоряжении барыни.
— Без сомнения, без сомнения… Но это красивое имя…
Я едва удержалась от смеха! Хозяин начал ходить по столовой, затем сел вдруг в кресло, вытянул ноги и с выражением извинения во взгляде и мольбою в голосе спросил меня:
Вот, Селестина… Я вас всегда буду называть Селестиной… не будете ли добры помочь мне снять сапоги? Это, надеюсь, не затруднит вас?
Конечно, нет, сударь.
Потому что, видите ли…
Изящным, скромным и вместе с тем вызывающим движением я стала на колени прямо перед ним. И когда я помогала ему снимать его мокрые и грязные сапоги, я чувствовала, что его нос раздражают мои духи и что его глаза с возрастающим интересом следили за очертаниями моего корсажа и за всем, что только можно было разглядеть через платье… Вдруг он воскликнул:
Черт возьми! Селестина… От вас великолепно пахнет.
Не поднимая глаз и с наивным видом, я спросила:
От меня, сударь?
Ну-да… конечно… от вас!.. Не от моих же ног, надеюсь.
О, сударь…
И это: «О, сударь!» звучало и протестом в защиту его ног, и в то же время дружеским упреком — дружеским и поощряющим его фамильярность. Понял ли он? Думаю, что да, потому что он снова еще сильнее и с некоторым страстным волнением в голосе повторил:
— Селестина… От вас великолепно пахнет… великолепно…
Да! Он забывается, этот дяденька… Я сделала вид, как будто немного оскорблена такой настойчивостью, и замолчала. Робкий и ничего не понимающий в женских хитростях, он смутился. Он боялся, наверное, что зашел слишком далеко, и быстро переменил разговор:
— Вы освоились уже здесь, Селестина?
Вопрос… Освоилась ли я? Это за три часа моего пребывания здесь… Я кусала себе губы, чтобы не расхохотаться. Он смешон, этот добряк, и немного глуп.
Но это ничего. Он мне нравится. Даже в его грубоватости видна какая-то мощь. От него пахнет животным, веет теплом, которое разливается по всему телу… он мне приятен.
Я сняла сапоги и, чтобы оставить его под приятным впечатлением от нашего разговора, в свою очередь спросила у него:
Я вижу, сударь, вы охотник. Удачная охота была у вас сегодня?
У меня никогда не бывает удачной охоты, Селестина, — ответил он, покачивая головой. — Я ведь только брожу… Это ведь только для прогулки, чтобы не быть здесь… Я здесь скучаю…
А! Барину скучно здесь?
После некоторой паузы он с вежливым видом ответил:
— То есть… я скучал… Потому что теперь… наконец!..
Затем с глуповатой и трогательной улыбкой на устах он спросил:
Селестина?
Сударь!
Не будете ли добры дать мне мои туфли? Прошу извинить меня.
Но, сударь, это моя обязанность.
Да, конечно… Они под лестницей… в темном чуланчике… налево.
Мне думается, я с ним сделаю все, что захочу! Он не злой, он поддается с первого же раза. О! его можно далеко завести…
Очень несложный обед, составленный из остатков вчерашнего, прошел без инцидентов, почти в полном молчании. Хозяин ест с большой жадностью, а хозяйка едва прикасается к блюдам, скучная, надутая. Она глотает только облатки, сиропы, капли, целую аптеку, которую нужно расставлять на столе перед ее прибором. Они очень мало говорили и притом о таких делах и местных людях, которые меня мало интересовали. Я поняла только, что они у себя очень мало кого принимают. Впрочем, видно было, что мысли их были заняты вовсе не тем, о чем они говорили. Они осматривали меня, каждый по своему, с различным любопытством: хозяйка холодно и сурово, — даже с презрением, все более и более враждебно, придумывая уже свои грязные каверзы, которые она мне будет устраивать; хозяин многозначительно поглядывал исподлобья прищуренными глазами и бросал какие-то странные взгляды на мои руки, хотя и старался замаскировать это. Право, не понимаю,
почему мужчины так интересуются моими руками? А я делала вид, что ничего этого не замечаю. Я уходила и приходила, держась прямо, с достоинством, с видом занятого человека и… замкнутая в себе. Ах! если бы они могли видеть мою душу, если бы они могли подслушать, что у меня делается внутри, как я видела и подслушивала в их душах!Я очень люблю прислуживать за столом. Тут видишь хозяев во всей нечистоплотности и мелочности их душ. Вначале осторожные и как бы стесняющиеся друг друга, они мало-помалу начинают распоясываться и показывать себя такими, какие они есть на самом деле, без румян и белил, забывая, что около них ходит человек, который подслушивает и подмечает их пороки, их нравственную уродливость, все эти пошленькие и гаденькие мечты, которые таятся в почтенных головах благородных людей. Уловить, определить и запомнить все их вожделения, чтобы приготовить себе из этого страшное оружие для того времени, когда придется сводить с ними свои счеты, — это самое большое удовольствие в нашей службе, это самая лучшая месть за наши унижения.
Из этой первой встречи со своими новыми хозяевами я не могла составить точного представления об их образе жизни. Я чувствовала только, что хозяйство идет плохо, что хозяин ничего не значит в доме, что глава в доме хозяйка и что он дрожит перед ней, как маленький ребенок. О! Этому бедному человеку нельзя даже смеяться каждый день.
За десертом барыня, которая не спускала глаз с моих рук, плеч, корсета в течение всего обеда, сказала ясным и резким голосом:
— Я не люблю, когда употребляют духи.
Я не отвечала, делая вид, что не понимаю, что это относится ко мне:
Вы слышите, Селестина?
Хорошо, мадам.
Я украдкой посмотрела на бедного барина, которому нравятся духи, мои, по крайней мере.
Держа обе руки на столе, с виду равнодушный, но на самом деле удрученный и уязвленный, он следил глазами за пчелкой, которая летала над блюдом с фруктами. В столовой воцарилось мертвое молчание, которое усугублялось наступившими сумерками. Какая-то невыразимая тоска, какая-то невероятная тяжесть нависли над этими двумя существами, и я спрашивала себя, зачем живут, что делают эти люди на земле?
— Лампу, Селестина!
Это был голос барыни, который еще резче звучал в этой тишине, в этой темной комнате. Я вздрогнула.
— Видите, что темно стало. Мне нужно вам напоминать о лампе? Надеюсь, это будет в последний раз?
Когда я зажигала лампу, ту лампу, которую могут поправлять только в Англии, мне захотелось крикнуть бедному барину:
— Подожди, мой друг, не бойся… и не падай духом. Ты у меня будешь и есть и пить духи, которые ты любишь и которых у тебя нет. Ты будешь вдыхать их, я тебе обещаю, в моих волосах, на моих устах, на моей шее, на моей коже. Мы ей покажем, этой дуре, как можно радоваться и наслаждаться… я тебе отвечаю за это.
И чтобы удостоверить это немое обращение, я, когда ставила лампу на стол, слегка коснулась руки барина и ушла.
Служба моя не из веселых. Кроме меня, в доме еще только две прислуги — кухарка, которая вечно дуется, и кучер-садовник, от которого никогда слова не услышишь. Кухарку зовут Марианной, кучера — Жозефом. Неотесанный мужик. И что за дураки! Она — толстая, жирная, обрюзглая, вымазанная, с тройным подбородком, на шее грязная косынка, которой она, говорят, вытирает свои горшки; огромная, безобразная грудь, выпирающая из какой-то голубой, засаленной кофты, в короткой юбке на толстых бедрах, с огромными ногами в серых шерстяных чулках. Он — без манжет, в рабочем фартуке, в деревянных башмаках, бритый, худой, нервный, с безобразной линией рта, которая рассекает ему все лицо от одного уха до другого, с какой-то кривой походкой и медвежьими движениями. Таковы мои два товарища.