Дневник 1905-1907
Шрифт:
19_____
Весь день была такая отчаянная тоска, что прямо думал уехать, взяв билет на вокзале. Просто хоть бросайся из окна. Над прачешной уж несколько дней сидит парень в зеленой рубашке, целыми днями то читает, водя пальцем по засаленной книге, то смотрит в окно, пока вечером не придут другие, вероятно угловые, жильцы и не станут обедать. Ему, вероятно, также очень скучно. Если бы я не ждал Нувель, я бы пошел гулять в Таврич<еский> сад. Впрочем, идет дождик. Нувель пришел совершенно неожиданно с Сомовым. Я был тем более рад, что это было нежданно. Время провели по как будто установившейся программе, мне было очень приятно, но я боюсь, что именно однообразие времяпрепровождения у меня наскучит моим гостям. Сомов привез мне несколько мемуаров XVIII в., я думаю прикупить для топографии Бедекер по Парижу и книжку о том ремесле, которое я дам герою. Я могу летом писать. Но я люблю так сидеть и divaguer [87] , и говорить все, что думаешь, без стеснения, и слушать беседы о любви, еще более интимные, чем на Гафизе. Только бы я не надоел моим друзьям.
87
Болтать (франц.). В дальнейшем Кузмин нередко употребляет русскую кальку «дивагировать».
20_____
Мне переслали телеграмму Глазенапа: «Очень рады, ждем Кузмина. Глаз<енап>». Меня смущает множественное число. Денег мне все равно не хватит даже на дорогу сейчас, так что нечего экономить. Заехавши за разными покупками, я поехал, как обещал, к Каратыгиным. Я хотел опять пойти по дороге в бани, но не к Александру, а куда-нибудь далеко, где никогда не был, никто меня не знает, грязновато. Я решил на 5<-ю> л<инию>, там маленькие и не так чисто, как на 9<-й> л<инии>. Я люблю путь в незнакомые бани, когда не знаешь, кого получишь, какое у него лицо, глаза, тело, как он держится, говорит. Какая-то сладкая ломота во всем теле, и если денег мало и их нужно на что-нибудь, то прибавляется еще какая-то приятная безрассудность, какой-то abandon [88] . Это нельзя назвать авантюрой, и я хотел бы прогулок и быть вдвоем долго, до faire la chose [89] (как с Гришей), а еще бы лучше и вместе музыка, и чтения, и беседы, если б это было связано с чувственным возбуждением, если б это было и чувствительно,
88
Отрешенность, освобожденность от запретов (франц.).
89
Того, чтобы заниматься делом (франц.).
21_____
Так как приказчики хотели зайти ко мне в 11 часов, то я никуда не пошел, а они пришли в 5 часов. Беседовал с моим custode [90] ; он учится рисовать у Дмитриева-Кавказского, но, судя по альбому, мне не кажется, что он талантлив. Писал дневник, вступление к «Оп<асной> пред<осторожности>», смотрел в окна. Потом пришли Степан, Кудряшев и Козлов, пили чай, играли в карты. Мне очень хотелось погулять и даже именно пойти в Таврический, но шел дождь и засиделись, т<ак> что пошел в сад только Василий, у которого там было назначено свидание, мы же втроем поехали к Морозову. Разъяснило, и луна, розовая, светила легко, очаровательно на мокрые камни как-то приятно сырой улицы. Пахло листьями откуда-то; было скучно ехать в душный трактир, пить, сидеть, но все же лучше, чем оставаться дома убирать посуду. Первым мы встретили Каткова; кудрявый, беленький, еще белее от белой русской вышитой рубашки, он сидел с какими-то женщинами. Подсаживался и к нам. Степан ушел, т. к. у него болела голова, Козлов тоже скрылся, и мы с приехавшим из сада Василием сидели вдвоем; я ему жаловался, что все ушли, что он ничего для меня не делает, в сад не взял, Каткова не приводит, с хулиганами не знакомит. Он рыцарски твердил: «Доверьтесь, я все сделаю, я знаю, что вам нужно». И для начала пошел искать Каткова, но не нашел, а вместо того чуть не подрался с соседями. Вчера, когда мы шли от Каратыгиных с Юрашей, я упрекал его, что он не предприимчив, не fantaisiste [91] , что он, напр<имер>, не согласится сейчас идти пешком на Острова, <смотреть, как> взойдет солнце, сидеть на траве, как сомовские «поэты» {237} , и читать стихи, не поедет на лодке, не пойдет в трактир. Он таращил глаза и говорил, что он согласен идти в «Зол<отой> якорь», только он ни вина, ни чая не пьет. Конечно, я не пошел. Ах! влюбленный, я был бы изобретателен и неистощим на причуды, и долго не было бы скучно со мной, если бы я захотел! У Саши не был и скучаю об этом, но чуть ли не ex officio. Я расплываюсь.
90
Настоятелем (франц.).
91
Мечтатель, фантазер (франц.).
22_____
Встал не рано, голова несколько кружилась, и не хотелось есть. Утром приходил Степан от Казакова с просьбою дать денег, которых у меня у самого нет. Потом что-то разбирал дома, спал, пил чай, смотрел в окна на улицу и во двор, где в противоположной квартире Алексей что-то поправлял; он красивый, Алексей. Приехал Сережа, я стал одеваться, как приехал Нувель, он не стал нас дожидаться, т. к. ехал с вещами. Мы тоже поехали; Антон сказал: «Куда-то шампанское повезли» на мой завернутый вермут. Приехали рано, Вяч<еслав> Ив<анович> был еще не одет и будто не в духе. Очень долго ждали Сомова, тревожась, т. к. долгое его отсутствие могло показывать плохое состояние его матери. Но он пришел. Городецкий приехал, когда Гафиз уже начался. Сегодня были отличны в своих костюмах Бакст и Нувель, эффектен Соломон, жесток Аладин, и вообще каждый раз костюмы — новый пир для глаз. Сначала прочитали стихи, потом принялись за мудрость, но дело подвигалось довольно сонно. И я не помню, как уж все стали приходить в гафизское настроение, но я с Корсаром плясали, Ассаргадон лежал распростертый, покрыв лицо голубым газом, и говорил, что он ничего не понимает. Диотима, против обыкновения, путешествовала по всем тюфякам. Городецкий из своего хитона устраивал палатки и смотрел сверху, покровительственно улыбаясь, как благосклонное божество, на обнявшихся внизу. Почему-то под палатку всё попадали Диотима, Апеллес, Аладин и я; потом я лежал, рядом был Петроний, сверху целовал Апеллес, поперек ног возлежал Гиперион и еще где-то (справа, на мне же) Диотима и Аладин. Когда поднимаешь голову вверх, <веселое?> лицо Городецкого, как высокий Ярило на палке {238} . По очереди завязывали глаза и целовали, и тот отгадывал, и были разные поцелуи: сухие и нежные, влажные и кусающие, и furtifs [92] . Вяч<еслав> Ив<анович> будет писать роман в прозе «Северный Гафиз» {239} . Когда он сказал, что осенью может выйти «Сев<ерный> Г<афиз>», я подумал, что это альманах. Это страшно интересно, неинтересно только, что они, и Сомов, и на время Нувель, собираются в Рим. И хотелось бы быть с ними, и трудно будет без них, ах, как это печально. Впрочем: «как сладок весны приход после долгой зимы, после разлуки — свиданье» {240} . 1-я фраза романа: «Принимая слабительное по средам, m-me de Tombelle в эти дни выходила только вечером, и потому я очень удивился, когда, проходя в 2 ч. после обеда мимо ее дома, увидел ее не только в саду, но уже и в туалете» {241} .
92
Тайные, сделанные украдкой (франц.).
23_____
Утром был разбужен молочником. Я одел верхнее платье на голое тело и принял через окно молоко. Приятно быть разбуженным мальчиком, и, если бы я имел прислугу, завел бы мужскую, молодую и приятную на вид, или старых нянек. Ездили с Сережей в Мариинскую обедать, там ремонт зала, где мы всегда обедаем, и пришлось сидеть в проходе, где бегают в кухню, и было revue [93] всех слуг. Дома переписывал «Ал<ександрийские> п<есни»>. Пришел Иванов, он мне казался обиженным на что-то и слишком классичным. Советовал мне ехать в Москву, познакомиться с Поляковым, что я как член «С<оюза> Р<усского> н<арода>», он — читатель «Московских ведомостей», декаденты и утончен<ники>, можем сойтись. Говорил, что я inaccessible, sup'erieur [94] , спокоен, презрителен, — я ушам своим не верил. «Откуда мне сие?» {242} И все, как я уйду, интриговал Сережу, или о том, как трудно быть молодому поэту при давлении, или делал курбеты насчет социал-демократии. М<ожет> б<ыть>, это мне все так показалось, но Гиперион какой-то другой, будто подмененный. После поехал к Анджиковичу; какие дивные дома на Каменноостровском, еще раз это скажу. У него был ученик и должен был сидеть еще часа полтора. Я дожидаться не хотел и пошел домой пешком. Деньги он просил до пятницы, но хорошо, что согласился. Проходил мимо бань на Гагаринской, они имеют заключенный и восточный вид. Дома никого не было, темно, что-то скрипит, шуршат тараканы в кухне, от свечки, с которой я ходил, разбегаются тени. Я покопался на кухне с самоваром, потом приготовил стол, зажег 2 свечки и пил чай, читая «Comedies d’Ancourt» {243} , вымытый, за чистым и при свечах красивым столом. Ах, очарование свечей. В моей комнате луна бросала большой розовый квадрат на стену, я почему<-то> подумал: «друг одиноких луна». Пришел Сережа, потом custode, наверно, рано лягут спать, мне же совсем не хочется, на дворе кто-то поет, тепло, окно отворено, голоса под воротами гулко отдаются, уехать бы скорее, м<ожет> б<ыть>, в субботу смогу. Вяч<еслав> Ив<анович> посадил мне какую-то занозу в сердце тем, что, по-видимому, менее меня любит. Хвалил мои танцы. В Рим не раньше декабря {244} .
93
Обозрение (франц.).
94
Неприступный, высший (франц.).
24_____
Почему-то очень скучаю. М<ожет> б<ыть>, оттого, что нет авантюры такой, как я ее представляю. Что-то ничего особенного днем, был в магазине. Кудряшев говорит, что с хулиганами познакомит хоть сегодня, а в воскресенье пойдем в Таврический, там можете получить кого угодно, хоть песенника, хоть плясуна, хоть так просто, постороннего молодого чел<овека>. Я утаил, что могу уехать в субботу. Перед Ивановыми мы с Сережей погуляли по Таврическому. Теперь ясность погоды установилась, только холодновато. У Ивановых еще никого не было, даже сам Вяч<еслав> Ив<анович> был в «Адской почте». Мы читали в ожидании «»{245}, которого я целиком не читал; там есть чудные вещи, но мне несколько мешает слишком большое пушкинианство и парнасство. Были все гафисты, m-me Бердяева, Ремизовы, Леман и Маделунг с какой-то датчанкой, говорящей только по-английски. Нувель говорит,
что влюблен в Вячеслава, на выраженное мною полное недоумение сказал, что это только совпадение, Вячеслав — фельдшер какого-то полка, с которым он познакомился в Таврическом. Фельдшер, любящий Шпильгагена, и с которым можно иметь любовь, познакомившись в саду, и которого зовут Вячеслав, — это бесподобно. Я поздравил Вальтера Ф<едоровича> и немножко, м<ожет> б<ыть>, ему завидовал. Со мной был почему-то очень любезен Ремизов, сказавший, что то, что он слышал обо мне, об иконах и т. д. моих вещах, ужасно ему близко и радует его{246}. Датчанка играла на одной скрипке то, что предполагает сопровождение, и, на замечание Вяч<еслава> Ив<ановича>, что у нее хорошо выходит piano, заметила, что играет только на скрипке, а не на фортепиано, чем очень огорчила Гипериона. Потом поставили вопрос о поле. Бердяев председательствовал, лежа на полу между свечей, со звонком, привязанным к ноге, и потом отлично говорил. С тем, что говорил Вяч<еслав> Ив<анович>, я не был согласен ни с чем{247}. Ремизов ехидно и коварно шутовался, все говорили враз и потом долго отдельными группами с жаром и интересом. Датчанка смотрела, будто готовая сойти с ума. Говорил и Городецкий, постепенно как-то по-новому освещающийся для меня. Потом остались одни гафисты и долго еще беседовали о поцелуе, было очень много словесности и мережковщины, и я был очень рад, когда Сомов сказал, что скорее всего согласен с моим мнением, которое было найдено циничным{248}. В пятницу придут Нувель и Сомов, завтра хотела зайти Диотима, в понедельник Гафиз, во вторник предполагает позвать Бакст; так никогда не уедешь, а на что же я буду жить? Возвращались ясным солнечным утром, почти днем; я проводил Сом<ова> и Нув<еля> до извозчика, Бакста — до дому и, вернувшись, влез в окно. Сомов дал мне томик Crebillon fils{249}, роман будет называться «Приключения Эмэ Лебеф» (Aim'e Leboeuf).25_____
Почему-то не помню утра. Сережа уехал в Удельную. Вернувшись, привез бумагу из Вологды, длинную и путаную, плохо понятную, которую тетя, наверное, еще запутает. Пришли Ивановы. Л<идия> Дм<итриевна> в белой широкой шляпе, в светлом платье с перевязанным накрест желтым шарфом казалась моложавее. Меня смущало, что все говорили обо мне, играли меня и вообще я эманацьировался в разных видах. «Ал<ександрийские> п<есни>» Диотиме очень понр<авились>{250}. Но меня сердит, что все так восстают против моего желания посвятить их Феофилактову. Мы пошли их проводить, я рассказал, как звал Верховского ночью на Острова, и, кажется, заразил этим Л<идию> Д<митриевну>, она предложила прогуляться до Невы и хотела на Острова, и на тони, и в Таврич<еский> сад, и борьбу атлетов. Она была очень мила, но Вяч<еслав> Ив<анович> что-то грустный и кисловат. На Неве были баржа с навесом, пристань с лодками и солдатом, из-за деревьев за забором была какая-то провинциальная, добродетельная луна, вроде m-me Ремизовой, и это гулянье и Л<идия> Дм<итриевна> напомнили почему-то губернское общество, барышень, губернаторских дочек, офицеров, и это было не неприятно. Говорили, что я заражаю Сомова и что я нигилист, но это неправда, и то и другое, хотя м<ожет> казаться и лестным.
26_____
Провожал Сережу, на вокзале он сразу показался таким маленьким, жалким мальчиком, что у меня явилось чувство старой няньки, готовой все сделать, любя и ворча. Ходил к Инжаковичу в правление. Я давно не был в тех краях, около Исакия, Морской, а я их очень люблю и как местность, и как воспоминания. Зашел в магазин, там была Наталья Аф<анасьевна> и пила чай в освещенной солнцем комнате, она сегодня едет во Псков; я поступаю так, будто мне не ехать надо, а прожить деньги. Вечером ждал Сомова с Нувель, у custode был в гостях брат Лихарева, студент с тяжелым лицом блондина, чувственного, но еще бесформенного. Сомов привез мне книгу «Сомов» и написал: «дорогому другу». Я был ужасно благодарен, но благодарил, кажется, сухо, какая-то стыдливость меня удерживала. Играли мои вещи. «1001 nuit»{251} больше понравилась К<онстантину> А<ндреевичу>, чем «Ал<ександрийские> п<есни>», м<ожет> б<ыть>, потому, что он очень наслаждается стихами вторых и музыка его не удовлетворяет, а, скорее, мешает. Прежде же он в моей музыке не видал никакой музыки. Читали дневники, дневник Нувель о Вячеславе и других похождениях — прелестен. Когда-нибудь это будет чтение вроде «Фоблаза»{252}. Нувель предлагал для сокращения скуки и расходов переселиться на время к нему. Это слишком необыкновенно и едва ли серьезно с его стороны. Потом может раскаяться, и вообще лучше, если останется достаточно денег уехать в среду. Сидели недолго; на прощанье Нувель поцеловался со мною, я очень хотел поцеловаться и с Сомовым, ведь я же его «дорогой друг», но отчего-то воздержался.
27_____
Заезжал к Чичериным, потом к центральным Верховским. Было солнечно и очень ветрено, ехать приходилось в облаке пыли. Нева бурливо синела, и пароходы, дома на том берегу казались преувеличенно пестрыми. У Верховских удивились, что я еще не уехал, советовали написать Глазенапу, чтобы тот не остыл; всего живее был Дюклу и пришедшая Каратыгина, а в общем, там что-то погасло. Зашел к Юраше; у Макаровны только что уехал о. Иоанн, благословивший Николая разводиться с женой; я застал только расходящихся женщин. Ал<ександра> Павл<овна> стала нас угощать мороженым, вином, чаем, веселая и делающая привлекательными разные мелочи и пустяки. Юраша жаловался, что ему опротивело самому быть таким стариком, не пить, не авантюрничать и т. д. У него было очень бледное, опухшее и помятое лицо и нехорошие блуждающие глаза, я думаю, что у него или недавно был, или скоро будет припадок. Вчера он был весь вечер, и обед, и часть дня у Ивановых. Вечером, часу в 10-м, заходил ко мне, но швейцар догадался сказать, что меня нет дома. От них я поехал к Ивановым. Я несколько опоздал, но и Л<идия> Дм<итриевна> тоже запоздала с обедом. Вяч<еслав> Ив<анович> обижен, ненавидит всех, говорит, что я меняюсь, прихожу к номинализму и трюизмам и все-таки это не реализм (не все ли мне равно, реализм или нет то, что я делаю?), ревнует меня к Сомову, спрашивал, кого я больше люблю, его или Сомова, его или Диотиму, Сомова или Нувель. Мне нужно было всю уклончивость прямых и формальных ответов, чтобы установить эту лестницу любви. Опять без конца говорили о Феофилактове; после обеда мне хотелось спать, Вяч<еслав> Ив<анович> рассказывал мне подробно и частью читал «Прометея»{253}, но сон мой не проходил. Вяч<еслав> Ив<анович> поехал в «Ад<скую> почту», а я с Л<идией> Дм<итриевной> отправились в Таврический. Если на нас каждого в отдельности обращают внимание, то тут люди чуть не свертывали голов, смотря на нас. Я не очень смотрел публику, будучи с Л<идией> Дм<итриевной>, но представление было не из важных, не было ни плясунов, ни песенников; балалайки звучат как крылья сотней стрекоз, опьяненных круженьем. Мы много говорили о всякой всячине, она начала было рассказывать о планах Сомова на будущие картины, но не сумела передать, и мне было жалко, что он мне не говорит ничего подобного, не покажет своей мастерской и т. д. Мы пили чай и ели пирожки, раздирая их руками, я рассказывал о хулиганах, о приказчиках и монахах. Л<идия> Дм<итриевна>, кажется, готова была пуститься в эскапады по окраинам, будто зараженная мною. А может быть, она и сама такая. И иметь в таких прогулках товарищем женщину, хотя бы и Диотиму, благодарю покорно. Спрашивала, не возможен ли ей мой дневник. Я имел неосторожность прочитать у себя Вяч<еславу> Ив<ановичу> те места дневн<ика>, что про Гафиза, и он уязвился, что я не увлечен, говорю холодно, с насмешкой. По полосатому, розовому с желтым, небу неслись лиловые облачка, а дальше было зелено, и из театра, где шел «Риголетто»{254}, были слышны крики Джильды, запихиваемой в мешок; солдаты выходили, прямо подымая парусинные стены театра. Под марш мы быстро вышли нога в ногу на улицу без фонарей и пришли домой, когда Вяч<еслав> Ив<анович>, уже вернувшись, читал «1001 nuit». «Адск<ая> почта» не привела его в лучшее настроение, и, почитав немного «Le miroir des Vierges»{255}, я ушел, напутствуемый заявлением Иванова, что он не ненавидит только Городецкого, Бакста и Бердяева.
28_____
Днем сидел дома. Под вечер хотел сходить к Екат<ерине> Апол<лоновне> и потом в сад, но пришли Степан и Кудряшев выпивши. Поигравши в карты, пошли в Таврический. Кудряшев захотел нарумяниться, я его убеждал, что румяниться надо так, чтоб было видно, что это румяны, а не румянец, т. е. на тех местах, где редко бывает румянец: красиво — кончики ушей, ноздри и около глаз, но он не убеждался. В саду было не очень весело, т. к. шел все время дождь и начистоту им не было еще известно, чего мне нужно. Лучше всего было кричать, чтобы стоящие напереди закрыли зонтики, и хлопать по этим ненавистно торчащим, неизвестно кому принадлежащим зонтам палками. Мои спутники дразнили приставов, приставали к девицам, дергая их за косу или лезя под их зонтики, подставляли ножки, дождик лил все время. Представляли то же, что и вчера, плясунов не было. Был какой-то тип в котелке, который не прочь бы был завести знакомство, но он мне не нравился, и я вообще был не в расположении. Козлова и Мирона не было. Наконец Кудряшев ушел с знакомой прачкой. Побродив под дождем, мы со Степаном поехали к Морозову по совершенно темным, грязным и мокрым улицам. Мне хотелось просто есть в тепле и свете. Почему-то открылся Степану, что у меня было с Гришей, чего я ждал от Броскина и каких минутных встреч искал сегодня; он сказал, что давно это думал. С нами сел Катков, вскоре пришедший, и никуда не сбегал. Он привел к нам по моей просьбе Адольфа Ланге, наборщика из «XX века», он очень красивый, похожий слегка на Сережу, отчасти на Менжинского, только гораздо лучше. Ему руку вчера прокололи шилом в драке, и они с Катковым только что, просидев 2 часа «в засаде», кого<-то> отколотили. Катков говорил: «Каких Вам еще хулиганов, когда вся Ивановская в наших руках». Степан подтвердил это. Я гладил Адольфа (он из Кенигсберга), я думаю, он еврей. Катков ему обо мне рассказывал; подходила к нам Наталья Рубцова в шляпке, опять ерошила волосы Каткова и говорила: «Сметанная голова, теперь он лет 10 в бане не был, а то как сметана». Женщина на соседнем столе кричала нам что-то непозволительное. Мы угощали слугу, и он пил тут же, стоя. Адольф, тихонький и бледный, в красной рубашке, поднялся и, подойдя к соседнему столу, молча ударил женщину, та с громким визгом заплакала. Ланге вернулся и сел, сказав: «А зачем она кричит про вас такие вещи?..» — «А какие?» — «А, вы не слышали, ну и отлично». И говорил он это по-немецки. Кавалеры побитой хотели скандалить, но их всех вывел наш слуга. Под конец Ланге ушел, Катков хотел его бить, зачем тот ушел, и за себя, и за меня, два раза, и ушел, пошатываясь, в зеленой, вроде студенческой, фуражке, и провожал меня Степан. Сомов и Нувель не были в саду.
29_____
Вчера зарезали Каткова. Когда мы расстались, рабочие с завода Петрова, человек 15, подошли к Морозову и завязали драку с лакеями, за тех вступились хулиганы, бросали каменья, торцы{256}, и Каткова с рассеченным ножом виском увезли замертво в больницу. Если бы он поехал со мной, не попался бы, а оставшись там, мы могли бы и всё видеть и подвергнуться опасности. Я представляю себе драку, крики, все разбежались в полутемном сером утре, и остался лежать в крови белый кудрявый мальчик, которого я только что гладил. Никогда мне его не увидеть больше. Утром приехал зять, рассказывал, расспрашивал, о деньгах не говорили. Условились съехаться в Удельной, но я, переписывая бумагу, все засыпал, так что было поздно уж ехать, и я пошел в магазин, где мне сказали, что Каткова зарезали. Мастера были выпивши и пели «Господи воззвах», Василий рассказывал свои похождения со вчерашней дамой из Таврического, а я все думал о «сметанной голове» Сеньки Каткова. Так он кончил свой век. И мне было умиротворяюще и тихое пение из мастерской, и полушепотом, со смехом и захлебываньем фриволь<ный> рассказ Кудряшева о Капочке, и отблеск какого-то солнца на стене. Пришел Броскин, трезвый, пожелтевший, загорелый, в сиреневой рубашке. Все как прежде — и глаза, и рот, и разговор, и я по-прежнему (почти по-прежнему) взирал на него. Вышли вместе под руку, о прошлом ни слова, будто все начинается сначала. На Гафизе не было Сомова, у которого умерла мать, и Бердяевых. Лидия Юдиф<овна> очень стремится опять в Гафиз и только боится Кузмина и хочет писать челобитную в стихах, где Кузмин рифм<уется> с «жасмин», «властелин» и т. д. Городецкий читал прекрасные, прекрасные стихи: