Детство Ромашки
Шрифт:
И мы пошли.
15
Широка и неизъяснимо красива Волга в разливе. Глянешь вправо — голубая и светлая. Влево, против солнца, она вся в золотистой ч^шуе, а по ней огромными однокрылыми птицами летят парусники. Пароход плывет весь розовый, а окна ослепительно сверкают и словно поджигают в воде костры. Я вижу эту красоту, но она не волнует меня, как бывало, когда я убегал из хибарки на Инютинский закосок.
Дядя Сеня лежит на песке. Подперев ладонями голову, смотрит в волжское раздолье,
—Вот водищи сколько, ай-яй-яй... Силища! Волга — мать родная. Сколько она народу кормит! О-ох!.. Многие тысячи. Сесть бы в лодку и айда вниз, до самого Каспия. Воля!.. А нельзя. Есть захочешь. А там, гляди, полицейский. Откуда? Зачем? Паспорт! Тьфу! Плохо все на свете устроено. Захочешь есть. Вот зачем это?.. Чтобы работать. А работать, чтобы есть. Неправильно все это, а ничего не поделаешь. Закон!.. А зачем он, этот закон, простому человеку?
Слушая дядю Сеню, я думаю о своем. Вчера я еще ждал деда Данилу, а сегодня его образ, нарисованный моим воображением, потускнел и отдалился. Если он и приедет, то где он найдет меня? Сижу вот на берегу Волги, а куда пойду отсюда?
—Один человек на заводе объяснял мне, что жизнь такая не богом, а сама собой устроилась и хозяев настоящих в государстве нет. Царь-то есть, только он так — сидит и сидит, вроде как бородавка. Срежь ее — все одно жить будешь. А вот если бы его вместе с министрами да богатыми в Волгу свалить, а трудовому народу одному остаться... тогда, сказывал, жизнь иная будет. Все, говорит, что на земле есть, все от трудового человека. Как думаешь, верно это?
—Не знаю.
—Вот то-то и беда, ничего мы с тобой не знаем...— Дядя Сеня задумался и долго молчал. Потом улыбнулся и мотнул головой.— А там, поди, шум, бум... Арефа на управляющего наступает, а он на нее. Пара. Утопить их в Волге, воздух бы
сразу посвежел... Вот мы лежим на берегу, вроде вольные люди, а они нам такая помеха!.. Ты пойми, Ромашка! Беда-то у человека какая? Не может он одиноким жить. Теснится до кучи, а которого из этой кучи ни возьми, по-своему норовит жить. А было бы вот так: все работай и живи одинаково... Нет, в жизни получается ерунда. Я на работе руки выкручиваю, а барин посиживает, ноготочки рассматривает. Вон Арефа с моим хозяином из-за какого-то наследства перескандалила, а мне оно хоть и не будь. И мечта у меня такая: жить и работать без помехи.
Слова дяди Сени только тревожили мой слух. Я глядел на него и думал: «Ты-то к Дуне своей уедешь, а я куда денусь?»
Порассуждав, он вдруг поднялся, отряхнул песок с поддевки и произнес, усмехаясь:
Пойдем поглядим на них, а?
На кого?
—Да на Арефу с управляющим. Интересно, как они дележку ведут. Пойдем!
Он широко зашагал по песчаному береговому откосу.
Длинной улицей, поворачивая то вправо, то влево, мы шли долго и молча. Нас догоняли и перегоняли люди, но внимание мое было рассеяно, и я не замечал их.
Базар, его пестрое многолюдье, неумолчный гомон с громкими выкриками: «Вот крашенки каленые, пироги горячие! Подлетай, закупай!» — оживили движение моих мыслей: «Дядя Сеня уедет, а я куда? С Арефой я жить не буду, лучше в затон убегу, плавник собирать стану. А как же дедушка? Где он меня искать будет?»
Мысли мои метались и путались. Я не заметил, как мы оказались
около флигеля Силантия Наумовича. Крайнее от ворот окно было распахнуто настежь. Под ним колыхалась и шумела толпа любопытных. Из окна неслись голоса — то Аре-фы, то управляющего.Не трогай! Не твоя вещь!..
А твоя? Скажи-ка, твоя? — взвизгивала Арефа.
Положи, тебе говорят!
—Господин аблакат, ваше благородие, чего же это он надо мной измывается?
Я смотрел на окно, видел пожелтевшие, свернувшиеся листья фикусов, и мне было жалко погибшие растения. Сколько раз я протирал их упругие листья.
«Был бы жив Силантий Наумыч,— подумал я,— он бы вам задал...»
Крики в доме раздались с новой силой, но мне не хотелось их больше слышать. Да и устал я. Устал думать, ходить и стоять. Я выбрался из толпы и сел на скамейке возле ворот.
На краю скамейки сидел широкоплечий человек в серой холщовой рубахе. Его большая, в густых с сединой кудрях голова была низко опущена. Он курил, почмокивая, изогнутый чубок глиняной трубки, прижимая к ней пепел большим пальцем. Палец необыкновенно толстый, с широким и желтым, словно из янтаря выточенным, ногтем. Необыкновенно велика была и его рука, спокойно лежавшая на колене. Я ни у кого не видал такой руки. Коричневая, словно дубленая, она была иссечена глубокими морщинами, в которые въелась не то пыль, не то копоть... Вот рука шевельнулась, медленно погладила колено. Человек глухо покашлял, распрямился и посмотрел на меня. Темная борода, в тонких прядках седины, окружала сухое, строгое лицо с большим крючковатым носом. Кустистые седые брови тяжело нависали над глазами, глубоко ввалившимися в темные глазницы.
Запустив руку за пазуху, он медленно почесал грудь, вздохнул и отвел от меня взгляд. Подошел дядя Сеня. Бросив свою поддевку на скамейку, он сел на нее и, махнув перед ссбой рукой, заявил:
—К вечеру, гляди, глаза друг другу выколют. Вот люди!
А? Взять бы кнут да кнутом их, кнутом!.. Хозяин,— обратился дядя Сеня к широкоплечему старику,— дай-ка я от трубочки твоей прикурю.— Прикурив, он кивнул на флигель: — Видал, как разбушевались?
Видал,— глуховатым баском ответил тот и провел рукой по бороде.— У каждого своя докука.
Это правильно,— откликнулся дядя Сеня.— Только их докука-то, милый человек, жадностью называется.
А что, молодец,— обратился человек к дяде Сене,— рассуждения твои такие, будто ты этих людей, что на всю улицу кричат, знаешь...
Да как же их не знать? Первый крикун там — мой хозяин, управляющий княжеский, господин Вернадский, а второй— старуха Арефа, приживалка...
Вой что! — удивился человек.и, пристально вглядываясь в дядю Сеню, спросил: — Может, ты и Силантия Наумыча, брательника моего, знал?
Дядя Сеня заморгал и, как бы что-то припоминая, воскликнул:
—Никак, ты, Данила Наумыч?
Мне перехватило дыхание. Я вдруг так ослабел, что не мог шевельнуться...
16
Словно от толчка, я проснулся, и действительность показалась мне продолжающимся сновидением.
В желтой полумгле громоздились ящики, рогожные кули, от которых пахло сушеной воблой. Все это мелко дрожало, шуршало и позвякивало.