День гнева
Шрифт:
Укачиваясь на жёстком рундуке, напоминавшем люльку, Неупокой доказывал себе, что может бежать к казакам и из затурканного, запьянцовского монашка преобразиться в человека. И вот он скачет по степи, глотая горячий ветер с пыльцой полыни, а сзади, ухватившись за наборный пояс, жмётся лукавая и нежная полонянка...
...За что же мне так страшно и уныло, воззвал он по пробуждении. Хоть и знакомый по прежним опохмелкам, сонный скачок из рая в ад ошеломил его. Такого наказания прежде не бывало. Ужели бессмертная душа так беззащитна перед парой оловенников перебродившей влаги, сперва взбурлившей уверенностью в будущем, а после короткого беспамятства лишившей даже желания жить? Бельмо окошка смотрело в душную черноту комнаты в равнодушном ожидании погибели человечка, придавленного деревянным помостом-потолком и земляным накатом. Чьё око приникло к его окну из глубины Вселенной и отчего ангел-хранитель забился в угол?
...На левом берегу реки Великой теплится в сумерках белый троесвечник монастырской звонницы. С севера, мимо паромной переправы и двух других монастырей, в виду большого города, торопится дорога. Она манит расстригу на вороном коне, он знает, какая опасная свобода ждёт его на юге, но одному она не по силам и не нужна. Он половиной той свободы заплатит за жадное касание губ притворной постницы, за чарование её очей, вобравших сумрак иноческих бдений и полунощниц, за худенькое девическое тело, не осквернённое, но лишь разбуженное насильством, хранящее чистой женскую суть — для него, расстриги. Он направляет коня к невысокому пряслу монастырской стены, и оттуда, на мгновенье заслонив молодую луну, падает ему в руки чернокрылая птица...
ГЛАВА 3
1
В Литве была весна. Вздохи её парили от Немана к Днепру, теша людей, оберегавших и пересекавших рубежи. У них затеплилась надежда на благоразумие главных строителей заборов между народами. Ещё в Смоленске Неупокой не проникался весенней радостью, хотя уже и церкви украшались вербами, и вынесенные из них свечи недели Вайи [48] сливали своё тепло с теплом, плывущим с неба. Пасха пришлась на третье апреля, в Страстную ещё в низинах держался снег, но, подъезжая к Орше, Неупокой различил травный дух в западном ветре.
48
Неделя Вайи — Вербное воскресенье.
Мысли были отчётливы, прозрачны, как чисто вымытый стакан голландского стекла. Тело подвижно и по-постному легко. После четырнадцатого марта не ел ни рыбного, ни жирного, не пил вина. Тоска отнятия хмельного не отпускала его два дня, и лишь семнадцатого, в день Алексея человека Божьего он вышел из церкви, примирённый с белым светом. День именин его с детства воспринимался таинственно-значительным, матушка внушила, что кроткий Алексей заботится о нём и подправляет жизненный ручеёк, чтобы не застаивался, не растекался по горючему песку. Неупокой попросил Алексея не покидать его из-за смены имени и дал зарок не пить хмельного в Светлое Воскресенье, когда и птица хмелеет от играющего солнышка. Разговелся лишь творогом, растёртым с мёдом, да просфоркой. И жадно, как всякий выздоравливавший, порадовался простой и сытной пище...
Вильно был так забит приезжими, что московитам едва нашли достойное помещение в тихом купеческом конце, неподалёку от костёла Святой Анны. В столицу по призыву короля съехались представители литовского дворянства — державцы, паны радные, урядники и выборные от поветов [49] . Цель съезда была не слишком определённо обозначена в указе короля:
«Стефан, Божьей милостью король Польский, великий князь Литовский... Яко то есть всем вам ведомо, иж мы ни о чом большего обмышлеванья и старанья не чиним, одно — яко быхмо не только оборону и покой панству нашому учинили, але земли и многие добра, через неприятеля нашого великого князя Московского посягненные, отыскали, и до властности повернувши, грунтовное успокоенье на долгие часы всим подданным нашим учинили. Полоцк, Суша, Туровля, Ситно, Нещедра и иные пригородки с немалыми широкостями грунтов отыскали и привернули: то всё вам ведомо есть. За чим, иж с тым неприятелем до жадного успокоения не пришло, есть потреба далее войну тому неприятелю попирати...»
49
Поветы —
уезды.И в заключение — «как бы самих себя речами к покою» не обезоружить.
Приезд московского посланника давал литовской шляхте надежду на замирение. После того, как к Пасхе были выколочены налоги и по повторному указу набраны пехотинцы из крестьян, её воинственность отнюдь не возросла. Потому, верно, король и собирал одних литовцев, без поляков. Нащокин тщетно добивался аудиенции, у короля все дни были расписаны.
К открытию съезда был приурочен торжественный обряд вручения меча от Папы Римского. Яков Уханьский [50] привёз его вместе с благословением: дерзайте, Европа с вами! В кафедральный собор были допущены лишь паны радные, князья и урядники. Но тысячи приезжих и вилян любовались шествием с Уханьским в голове и замыкающим почётным караулом из венгров. В шествии выделялась группа иезуитов, чья школьная и проповедническая деятельность усиливалась с каждым годом.
50
Уханьский Яков — гнезненский архиепископ. Гнезно — город в Польше, один из старейших центров славянской культуры и польской государственности. Первая столица древнепольского государства.
На съезде было высказано много умных и дурацких мнений, предложений, сошедшихся в конце концов на том, что королю и панам радным виднее, продолжать войну или мириться. Григорий Афанасьевич Нащокин маялся бездельным ожиданием, проедал гроши, ибо король, вопреки обычаю, не приказал поставить московитов на довольствие. Одно покуда было ясно: не Баторию, а государю выгодно «великое посольство», король использует оттяжку для подготовки к новому походу и убеждения колеблющихся. Нащокин больше не препятствовал тёмной деятельности Неупокоя, а с середины мая, так и не добившись аудиенции, стал интересоваться «православными литвинами али еретиками, чающими замирения»... Кое-какие деньги и наказы Нагой ему всё-таки дал.
У Неупокоя были сплошные неудачи. Началось с убийства, показавшего, что служба Воловича не дремлет, а самого Арсения узнали служебники Филона Кмита в Орше, как он ни тихарился, ни натягивал куколь на нос.
Русский посланник был защищён от посетителей двойной охраной: венгерской стражей у ворот во внутренний мощёный дворик и неприметными паробками у чёрной лестницы для поставщиков. Тем выдавали особое разрешение на торговлю с московитами. Но каменная стенка, отгораживавшая двор от переулка, была рассчитана на законопослушных бюргеров, а не на бедовых московских холопов. Те, наскучив лаяться с венграми, махали через неё по мелким поручениям или в шинок.
Арсений тоже пользовался этим лазом. В тот вечер, шестого мая, встретился с виленским евреем, одним из снисходительных заимодавцев князя Полубенского... Вернулся поздно, сытник уже улёгся спать, пришлось поужинать горбушкой с солью, запить горелкой. В голову, как обычно, полезла хмельная дурь, то восторженная, то зловещая. Одно из видений было — за окном кого-то убивают, скопом, грубо, чудился даже предсмертный крик. На раннем рассвете в комнату вошёл Нащокин.
— Очнись! Мёртвый под забором. Не из твоих ли — на мою голову?
— Моих тут нету, — отрёкся Неупокой спросонья, по привычке.
— Не изводи куренья, всё одно смердит! Очи промой.
Посланник ещё шутил. Верно, совсем отчаялся. Неупокой ополоснулся у рукомойника, неторопливо вышел на крыльцо. Мёртвый лежал на плитах дворика, лицо закрыто чёрным плащом с прорезями для рук. Такие носят немецкие купцы. Ноги в пузырчатых коротких штанах и шерстяных колготах были раскинуты, как палки. Башмаки заляпаны глиной. Венгры смотрели от ворот, не заходя во двор. Видимо, ждали возного или иного представителя короля, повыше. Нащокин велел холопу:
— Открой!
Тот двумя пальцами поднял край плаща. Мёртвое небо отразилось в бельмах Антония Смита. Струйка крови на подбородке засохла черно-красным плевком. Неупокой сжал зубы, рот переполнился слюной. Отворотившись от внимательного Нащокина, забормотал молитву. Он даже не знал, был Смит христианином или иудейской веры. По облику и говору, крови намешано и иудейской и немецкой. Праведник скажет: вмер, як жил, под чужим забором. Антоний выбрал такую долю, иное было ему скучно, тесно. Конечно, деньги, гроши, пенензи, талеры... Дороже денег он ценил свободу, да не простую смену городов и стран, а истинную свободу убеждений и привязанностей, какие были у него. Путь его — истинно полёт бесшумный сорванного листа. Не попади он лет семь назад в тенёта Умного-Колычева, так и летал бы, пройдисвит, в поисках доходных приключений. Жалость к нему Неупокой испытывал, горького сожаления — нет. Смит ухватил от жизни что хотел, даже мгновенную смерть.