Delirium/Делириум
Шрифт:
— Но не можешь же ты постоянно винить во всём свою мать! Она умерла больше десяти лет назад!
Я в таком бешенстве, что в глазах темнеет, ничего не соображаю — мозги заносит, как машину на льду, и они бьются о слова «страх», «винить», «не забывай», «мама», «я люблю тебя»... А Ханна-то, оказывается, змея! Долго же она ждала, чтобы высказаться! Сначала проникла в моё самое потайное нутро, нашла самую уязвимую и болезненную точку и укусила...
Наконец, ко мне пришли слова, и я их выплюнула:
— Пошла ты на хер!
Она взмахивает руками:
— Слушай, Лина, я только хочу сказать — забудь о прошлом! Ты же совсем не такая, как она, и с тобой не случится того, что случилось с ней! Характер у тебя не тот! Нет у тебя нужной
— Пошла ты на хер!
Она, видно, старается смягчить ситуацию, но я не слушаю, меня несёт и слова катятся сами собой, громоздясь друг на друга, сминая друг друга; а мне бы хотелось, чтобы вместо слов были ощутимые, веские удары, и я бы всадила их все прямо ей в морду — «чвак-чвак-чвак»:
— Ты ни фига не знаешь о моей маме! И обо мне ты тоже ни фига не знаешь! Ты вообще ни о чём не имеешь ни малейшего понятия!
Она протягивает ко мне руки:
— Лина!..
— Не трогай меня!
Я отшатываюсь от неё, сгребаю в охапку сумку и кидаюсь к двери, по дороге ударяясь о стол. Перед глазами всё плывёт, перила лестницы видны, как в тумане. Ноги заплетаются, я, едва не падая, скатываюсь по ступенькам, ощупью нахожу входную дверь. Кажется, Ханна что-то кричит мне вслед, но в ушах стоит звон, в голове словно набат бьёт, и всё теряется в этом шуме. Солнечный свет — белый, яркий, ослепительный; под пальцами — обжигающе холодное железо — калитка; а там — улица, запахи океана и бензина... Что-то завывает, всё громче и громче. Вой распадается на отдельные пронзительные звуки: бип-биип-бииип!
Голова сразу же проясняется. Оказывается, я торчу прямо посреди мостовой! Еле успеваю отпрыгнуть, спасшись чуть ли не из-под колёс полицейской машины — завывая клаксоном, она проносится мимо, обдаёт меня фонтаном пыли и газа, и я стою, задыхаясь, и пытаюсь откашляться. Горло саднит уже так невыносимо, что кажется, будто меня выворачивает наизнанку. И когда я, наконец, перестаю сдерживаться, слёзы льются потоком, неся с собой облегчение. Словно ты долго нёс что-то ужасно тяжёлое, и вот оно свалилось. Начав плакать, я уже не могу остановиться, и всю дорогу домой только и знаю, что возить ладонью по лицу и размазывать слёзы. Ну, хотя бы вижу, куда бреду. Утешаю себя тем, что всего каких-то пару месяцев — и весь этот кошмар будет казаться пустяком. Всё останется позади, начнётся новая жизнь, и я буду свободна, как птица в небе.
Вот чего Ханна не понимает, никогда не понимала и вряд ли когда-нибудь поймёт: речь идёт не только о deliria. Кое-кто из нас, счастливчики из счастливчиков, получают возможность возродиться, стать лучше, сильнее. Исцеление значит обретение целостности, достижение совершенства. Бесформенную стальную болванку бросают в огонь, а потом она выходит оттуда — пылающая, раскалённая и готовая стать острым клинком.
Вот чего я хочу, вот чего всегда хотела. Исцелившись, стать новым человеком.
Глава 9
Этим
вечером, даже когда я уже в постели, слова Ханны не выходят у меня из головы: «С тобой не случится того, что случилось с ней! Характер у тебя не тот! Нет у тебя нужной затравки». Конечно, говоря так, она хотела утешить меня, заверить, что со мной всё в порядке, но получилось как раз наоборот. Непонятно почему, но эти слова глубоко обидели меня. В груди болит, словно там ворочается что-то тяжёлое и острое.Есть и ещё кое-что, чего Ханна не понимает: думы о Болезни, беспокойство и страх при мысли о том, что я, возможно, унаследовала предрасположенность к ней — это всё, что осталось мне от мамы. Болезнь — наше связующее звено.
И больше у меня ничего нет.
Это вовсе не значит, что у меня не осталось никаких воспоминаний о маме. Осталось, ещё сколько! Особенно если учесть, что она умерла, когда я была совсем крохой. Помню, например, вот что: когда выпадал свежий снег, она давала мне пару мисок и посылала на улицу — набрать снега. Когда я возвращалась, мы наливали в снег кленовый сироп и затаив дыхание наблюдали, как он почти моментально застывает янтарными нитями, закручивающимися в причудливые узоры — хрупкие, филигранные, похожие на кружево, только съедобное. Ещё помню, как мы ходили с ней на пляж у Восточного Променада и она всегда напевала что-то весёлое, когда плескалась со мной в воде. Не знаю — может, в то время в этом и было что-то странное. Другие матери учили своих детей плавать. Другие матери окунали своих младенцев в воду, мазали их кремом от загара, чтобы нежная кожа не обгорала, словом, делали всё, что положено заботливым матерям — в соответствии с наставлениями, содержащимися в главе «Для родителей» Книги Тссс.
Но они не пели.
Помню, как она приносила мне тарелки с поджаренным хлебом, когда я болела, и целовала мои царапины, когда я падала и обдирала коленки. Один раз, помнится, я грохнулась с велосипеда и, само собой, разревелась. Мама подняла меня на ноги, обняла и стала утешать; но тут какая-то прохожая тётя ахнула и заявила ей: «Постыдились бы!», а я не поняла, почему это мы делаем что-то стыдное, и заплакала ещё сильней. После этого случая она обнимала и успокаивала меня только тогда, когда никто не видел. На людях же она лишь хмурилась и говорила: «Ничего страшного с тобой не случилось, Лина. Вставай».
А ещё мы устраивали танцы! Мама называла их «танцы с носками». Потому что мы сворачивали ковёр на полу гостиной, потом надевали свои самые толстые носки и принимались носиться по всему дому, скользя по начищенным половицам, словно конькобежцы. Даже Рейчел — и та принимала участие, хотя всегда утверждала, что уже слишком взрослая для всяких там младенческих забав. Мама плотно задёргивала занавеси на окнах, а щели внизу обеих дверей — как с улицы, так и из сада — забивала подушками; потом врубала музыку на всю — и начиналось веселье! Мы хохотали так, что в постель я всегда отправлялась с ноющим животом.
В конце концов я поняла, что она задёргивала занавеси во время наших «танцев с носками», чтобы нас не увидел проходящий по улице патруль, что забивала подушками щели в дверях, чтобы соседи не нажаловались — мол, музыка слишком громкая и смеются слишком весело. Ведь всё это — первые сигнальные звонки deliria. У мамы был кулон в виде серебряного кинжала, который она всегда носила на цепочке вокруг шеи. Этот кулон — военный знак отличия, оставшийся от моего отца, а он в свою очередь унаследовал его от своего отца, моего деда. Так вот, я поняла, почему она всегда прятала цепочку под воротник, когда выходила из дому — чтобы никто его не увидел и не заподозрил что-то неладное. Я поняла, что все счастливейшие мгновения моего детства были коварным обманом чувств. Этого нельзя было делать! Противозаконно и опасно. Мало того — ненормально. У мамы мозги были набекрень, и я, возможно, унаследовала от неё эту придурь.