Черный Ферзь
Шрифт:
Хотелось вскочить, схватить костлявого упыря за грудки и заорать в его промороженное, давно отучившиеся выражать какие-либо чувства лицо, даже не лицо, а маску, заорать, глотая слезы ярости:
— Сам заткни ее, старый мудак!!! Сам заткни!!! Ведь у тебя есть пистолет!!! Шлепни и ее заодно, чтобы мозги вбрызг!!!
И когда он уже был готов вскочить, схватить и заорать, то вдруг понял, что именно так покрытая изморозью глыба и сделает. Медленно отстранит прыткого дурака, вытянет руку и выстрелит кукле в башку, дабы прекратить изводящий, обессиливающий вой, в котором не находилось ничего человеческого — ни тембра, ни чувства. Механический ревун, предупреждающий две утлые лодочки человечности, что их стремительно сносит на камни, за которыми нет никакого спасения, никакой Высокой Теории Прививания, ни даже тайны личности.
Сворден
Вой прекратился. Ревун внутри манекена стих — разом, мгновенно, словно переключили тумблер. Она смотрела на Свордена Ферца, все еще коленопреклоненного, как будто и впрямь решил объясниться с ней здесь и сейчас. Ведь больше ничья тень их не разделяла. Ни друзей детства, ни бывших мужей, ни любовников. Ничего. Лишь труп, медленно леденеющий на солнцепеке, ибо окно распахнуто в беззаботный летний полдень, что врывался внутрь шелестом листвы деревьев, карканьем ворон и механическим скрежетом древних киберуборщиков, которых так никто и не удосужился утилизировать.
Даже странно вообразить, что от царства Высокой Теории Прививания до вселенной страстей человеческих всего-то несколько шагов и несколько десятков мгновений.
— Господи, — устало сказала она и положила подбородок на сцепленные до синевы пальцы, — какие же вы предсказуемые. Мне даже смеяться не хочется.
Это оказалось не страшным, а жутким. Каким-то запредельным ужасом повеяло от нее на Свордена Ферца, намертво приковав его к полу. Он хотел встать, он честно пытался подняться, но не мог превозмочь… нет, не слабости, а малодушия, отвращения, отторжения, ибо пока он стоял на коленях перед столом, созерцая комнату в стол непривычном ракурсе, в нем шевелилась слабая и, в общем-то, безумная надежда, что происходящее не более, но и не менее, чем соответствующая аберрация моральной перспективы. Раз вселенная анизотропна, то почему бы и человеческой душе не допустимо отторгнуть постулат изотропии? Мало ли что может привидится когда стоишь коленями в луже чужой крови!
— Она сошла с ума, — вынес вердикт огромный человек с пистолетом.
Хотелось бы верить. Очень хотелось бы верить. Какое же это счастье — объявить все сумасшествием! Деменцией. Шизофренией. Меланхолией. Самой черной из всех черных меланхолий.
— Я не сошла с ума, — спокойно возразила она с той самой интонацией, которая безоговорочно убеждает даже закоренелого скептика. — Все гораздо хуже. Гораздо, — подчеркнула она нелепо и столь одиноко прозвучавшее слово.
— В чем вы хотите раскаяться? — точно чудовищно тяжелые глыбы взгромоздил друг на друга огромный черный человек. Именно так и опустил последний вопросительный валун с выбитой зубилом надписью: «раскаяться». Не признаться, не поведать, а раскаяться. В устах человека, только что совершившего казнь, это звучало особенно убедительно.
— В убийстве, — ответила она и потерла пальцем свою чертовски кокетливую родинку. — В чем же еще?
— Не слушайте ее, — прохрипел пересохшим горлом Сворден Ферц. — Она не ведает, что творит… говорит…
Она в некоторой тихой задумчивости ткнула в пустую ячейку взрывателя, наблюдая как черные, скользкие волоски зашевелились, попытались прилипнуть к человеческой плоти, но затем разочарованно разошлись, повяли.
— А к нему приставали, — вроде даже с толикой недоумения сказала она, внимательно осмотрев подушечку пальца. — Как пиявки. Крошечные, сорокатысячелетние пиявки… Подробности наших детских отношений, наверное, можно не повторять? — вдруг спросила она и презрительно показала подбородком на коленопреклоненного. Именно подбородком, как на нечто не достойное упоминания в приличном обществе, а если все же и приходится это самое упоминать, то лишь вот так — не указуя перстом, а обходясь, по возможности, маловразумительным телодвижением.
— Я в курсе, — буркнул огромный черный человек, продолжая сжимать пистолет, тем самым показывая — еще ничего не кончилось. — Они отвратительны.
— Забавны, — поправила она. — По сравнению с тем, что заставляли его делать вы, это всего лишь детские шалости. Синдром пубертатности, — она прыснула в ладошку. — Кстати, однажды он учудил такое…
— Увольте от ненужных
подробностей, — устало сказал огромный черный человек.— Ну почему же, ведь вы здесь только один такой… хм, осведомленный, — она потянулась через стол и похлопала Свордена Ферца по макушке, словно малолетнего негодника, подглядывающего в родительскую спальню. — Каково это — читать обстоятельные доклады личного врача подопечного подростка, юноши, молодого мужчины? А? Сколько раз, при каких условиях и кого при этом воображал? Или, например, о том, как за строптивость он полностью побрил свою подружку? Во всех местах, ха-ха-ха, такой забавник, — она не смеялась, лишь изобразив заливистый хохот с похожестью отправленного в утиль киберуборщика.
— Вы больны, — с неожиданным облегчением сказал огромный черный человек, будто расплывчатый диагноз позволял уместить столь нелепую и дикую ситуацию хоть в какие-то рамки понятного и допустимого. — Вам необходима квалифицированная медицинская помощь, — суконность выражения прикрывала видимостью озабоченности здоровьем ближнего своего абсолютное, можно даже сказать — беспредельное равнодушие к второстепенному фигуранту в общем-то успешно завершенного дела.
— Бросьте, вы… — произнесла она с презрением. — Мы ведь с вами почти родственники. А так же друзья, любовники, враги. Куда еще вы залезали своими холодными мослами? К нам в постель уж точно… Душу? Сердце? Какие еще винтики там не разглядели?! — она хлопнула ладонью по столу, изображая злость.
Однако Сворден Ферц не чувствовал в ней злости. Даже страха и отчаяния в ней больше не было. Ушли. Впитались в распухающую массу какого-то странного торжества с привкусом разочарования — мол, надо же, получилось… Где-то в глубине души не больно-то и хотелось. Точнее, было больно, но жила там еще и та пресловутая бабья жалость, которая мешает окончательно превратиться, уподобиться славным подругам Великой Одержимости… или Одержания?
— Я хочу признаться в убийстве, — сказала она, спрятала руки под стол, отчего огромный черный человечище все так же предупредительно каркнул, но она тут же вернула их на место, держа между пальцев дымящуюся сигаретку. Сунула ее в уголок рта, затянулась, выпустила белесую струйку другим уголком. — Точнее… точнее не в самом убийстве, конечно же, — показала пальчиком на плавающий в луже крови труп, — а в доведении до убийства… что ли, — добавила неуверенно.
— Я не нуждаюсь в оправдании, — буркнул черный человечище. — Если я кого-то убиваю, то убиваю всегда сам.
— Ох уж эта мужская уверенность, что творец точно имел член, — грубовато сказала она. Сигаретка, прилипшая к губам, шевелилась в такт слов и сыпала пепел на взрыватели. — Как же вами легко управлять… Одно вроде бы случайно брошенное слово… слезинка… как будто силой вырванное признание… оговор… И вот в голове какого-нибудь там специалиста по спрямлению чужих исторических путей подспудно зреет вопрос — вдруг он и впрямь отец ребенка?
— Какого ребенка? — сглотнул наконец-то вставший поперек горла комок Сворден Ферц. — Какого еще ребенка?! — И тут же, словно услужливая память только и дожидалась столь риторического вопроса, перед глазами возник белобрысый мальчуган с прозрачными глазами.
— Какая же ты стерва, — с тяжелой ненавистью прохрипел черный человечище. — Какая же ты…
— Ага, — легко согласилась она. — Присно памятная операция «Колыбель» разве вас в этом не убедила?
— Не знаю никакой операции «Колыбель», — сказал черный человечище. Профессионально сказал. Даже не сказал, а поставил блок, точно вступил в схватку с весьма хитрым и опасным противником. Словно на допросе у небожителей во главе с любителем обратимых поступков.
…Он ее лупил. Боже, как же он ее лупил. Стоило ей задрать хвост, как тут же получала от него по первое число. И по второе тоже. А заодно и по третье. Вещь? Нет, называться его вещью — чересчур льстить самой себе. На роль вещи она не годилась. Много чести. Тут же бы нос задрала, ну и хвост, конечно же.
Собственноручно выточенный из кости нож — вот его вещь. Сделанная с любовью, как влитая сидящая в руке, целиком и полностью подчиненная своему хозяину. Во всем. Всегда.
Нож ведь никогда не задирал хвост. У него-то и хвоста не было. Многие с завистью смотрели на сверкающее белое лезвие, но ведь ножу и в голову не пришло бы (имейся она у него) не то что поменять хозяина, а даже покрасоваться, так, из общей вредности.