Целомудрие
Шрифт:
Несколько мгновений Павлик смотрел на фотографии, не понимая. Были изображены какие-то голые: одни — с усами, другие — с длинными волосами. «Неужели это и есть женщины?» — тускло мелькнуло в его уме. Сдержанный смех раздался над его ухом; он увидел около себя кучу встревоженных, впившихся в изображения, жадно блестевших, точно звериных, глаз. Смотрел Павлик — и снова не понимал. Странное было что-то и стыдное: жутко-подозрительно и нечисто обнимались на карточках люди, — усатые с волосатыми, но так это было все невиданно и неясно, что понять здесь что-либо было нельзя.
—
И раздался смех, дружный и дерзкий, от которого захолонуло на сердце Павла, а Брыкин, приблизив свое острое, как топор, лицо, точно вырубил в воздухе:
— Они делают между собой папу и маму — понимаешь?
Так как Павлик не понимал, то вмешался в объяснения и Митрохин:
— Отец Брыкина эти штуки гостям показывает! У Брыкина были именины его матери, и Алексей Егорыч в кабинете мужчин развлекал.
Павлик не понимал все больше и больше. Глаза его жалко мигали.
«Развлекал на именинах мамы! Почему на именинах?» Он подумал еще и, решив, что над ним издеваются, проговорил с гневом:
— Никто этого на именинах не показывает. И никакой отец. И все ты врешь!
— Не такие еще штуки показывают! — хвастливо вмешался Брыкин и добавил при всеобщем одобрении: — Вот расспроси-ка получше свою мамашу…
Брыкин не докончил: он уже лежал на полу, держась рукою за левое ухо. Бледный Павлик сидел на нем верхом и, запинаясь, твердил:
— Попробуй еще обидеть мою маму… я…
И сразу, точно опаленный молнией, почувствовал Павлик всю мерзость сказанного. Гадина была под ним, зверь, которого надо было безжалостно раздавить. Он осмелился сказать что-то мерзкое про его единственную, священную маму с ее тихими глазами! Павлик снова размахнулся, чтобы ударить зверя в ощеренные зубы, но тут же сам почувствовал жесткую боль в левом виске, и через несколько секунд они оба катались на полу, давя, толкая, грызя и царапая друг друга, сами как звери.
— Ленев, брось! — еще слышал над собою голос Умитбаева Павлик. Лежа на полу над насевшим на него Брыкиным, он видел, как прошел мимо него по коридору Умитбаев, но в то же мгновение Брыкин ударил ему прямо в глаз, которым он посмотрел, и снова они покатились по полу, крича, плача, барахтаясь руками и ногами, кусая друг друга.
Все остальные разбежались в страхе; их разгоняли напуганные дядьки и сейчас же повели в умывалку. Щеки Павлика были расцарапаны, в глазу жгло, из рассеченного виска текла кровь. И казалось ему, что каплет эта кровь из разорванного, смятого, насмерть оскорбленного сердца. Про маму, про его святую маму так могли говорить!
Утром, встав раньше других, украдкою побрел в умывалку Павел. Став перед зеркалом, со стыдом и отчаянием рассматривал он свое лицо. На щеках, на скулах еще пылали словно не остывшие за ночь пятна; глаз распух, было больно дотронуться до виска, от обоих ушей к глазам тянулись рядами ногтевые царапины; походило, что Павлик был татуирован, как дикий индеец Густава Эмара.
Было очень стыдно и тошно. Следов этих было ничем не замазать, ни мелом, ни пудрой, а вдруг
еще на скулах вслед за краснотою появятся синяки, и увидит директор или Чайкин, или в отпуску тетя Ната, что будет тогда?Да, индеец, кровожадный дикарь, людоед, что угодно, только это не Павлик, не Павел Ленев.
Ударить Брыкина изо всей силы в ухо, потом кататься с ним по полу, визжать и грызться, как собакам, — и это было в пятом классе. Узнала бы обо всем этом мама! Но ведь он за нее заступился! Захотела бы она такой защиты?..
Вздрагивает Павлик. Около него стоит дядька Мортирин и качает седой головой.
— Не стыдно ли, не совестно, — бурчит он смущенными, угрюмыми словами. — В пятом классе, первые ученики, да узнала бы мать об этом!
— Но ведь это же ужасно! — вдруг говорит Павел — не дядьке, а себе. Пока они его грязнили, он еще мог молчать. Но теперь они стали подбираться к маме. Это в самом деле ужасно. Теперь уже ясен Павлу смысл недосказанных слов…
— Что бы ни сделал, все равно не драться, — ворчливо замечает дядька и начинает чистить себе сапоги.
Взглядывает ему в затылок Павел.
— Нет, я не вам, это я себе, — растерянно шепчет он. — Брыкин сделал ужасное: он хотел обидеть маму, он…
— И все не след грызться, кулаками не научишь!
Павел вздрагивает, ощетинился, подходит.
— А чем вы нас учите? Чем? — вдруг со злобой спрашивает он дядьку и все подступает. — У кого спросить, как понять?.. — Всматривается этот старый, с малиновым носом; черные брови ползут к щетинке лба.
— Не мое дело, наше дело маленькое. Воспитателю сказывай… Погляжу я на вас… — Теперь дядька уже умылся и трет себе полотенцем оловянные щеки. — Уж и драчуны вы, мальчишки! Ну, глаза бы друг другу вышибли, ведь мне отвечать? Нет, уж теперь, как хотите, я ни гугу воспитателю. Скажите, во дворе оцарапались о кусты, и вся недолга. Вот канифолью присыпьте, оченно помогает.
Дядька подает баночку от ваксы, и растерянно присыпает Павлик свои царапины толченой канифолью. Нет, конечно, он не скажет воспитателю; дядька может быть спокойным, да и как говорить? Зачем? Он уже присыпал канифолью, все скрыто.
И как тень, смущенная тень недруга, появляется в дверях умывалки Брыкин. Он тоже поднялся, его тоже беспокоят полученные отличия — и вот оба смотрят один на другого сконфуженно и прячут глаза.
— Эка, размалевали друг друга, точно ряженые клоуны! — насмешливо басит дядька и, подтолкнув Ленева к Брыкину, выходит. — Помиритесь скорее, и чтоб о баталии ни звука!
Подав руки, отворачиваются оба и смотрят на стены умывалки.
— Я, конечно, поступил очень дурно, Брыкин, — говорит Павлик. Он видит, что у Брыкина вздуло накривь губу, — в стыде и печали голос его никнет. — Но и вы… — В чувстве раскаяния он начинает говорить с ним на «вы», — Согласитесь, вы… вы тогда… так плохо сказали про маму…
— Э-э, папа, мама, — ворчливо передразнивает Брыкин. Он, видимо, не чувствует за собой никакой вины. — И ничего особенного: это знают все!
Некоторое время Павлик молча смотрит на него; лицо его потемнело и сейчас же начинает бледнеть.