Целомудрие
Шрифт:
Тихонечко проводит по ее лицу рукою, тихонечко в сумраке вечера, сам не зная зачем; она все сидит на диване рядом с ним, уронив голову, и почти не дышит, а вот на руке его затеплились капли; это слезинки ее упали на его руку. Холодные, они вдруг начинают жечь кожу, как пламень.
— Поля, простите меня, я оскорбил вас, но было мне больно. Оттого больно, что все с мечтою покончено. Вы не понимаете этого, вы не поймете, но это так и надо; никогда не думайте, что есть что-то над жизнью, что есть в ней какая-то Мечта. Выходите замуж, Поля, за того, что на углу торгует: он простой и хороший, немечтающий человек.
Берет ее за руку и почтительно целует в
— Простите, Поля, я был груб и дерзок, но я не думал вас оскорбить. Идите и, если можете, простите меня.
Она поднимается и неслышно уходит; она не обернулась, голова ее поникла, волосы развились; такая уходит она жалкая и обиженная, как жалки на земле все люди, неведомо для чего на нее пришедшие и живущие неведомо как.
А в окно смотрится холодная рассудительная полоска рассвета. Утро мудренее вечера и тем более ночи. Пошлый опыт, ум глупцов исполнен житейской правды. Надо следовать ей, надо жить по давней тысячелетней указке; что такое мечта, когда жизнь еще не устроена? Не мечта, а лекции, не спокойное созерцание, а борьба за каждый идущий день. Ведь ничто еще не устроено — даже мама, милая мама, которая имеет же наконец право на отдых, должна еще жить в отдалении, так как не налажена их жизнь. Он займется трезвой жизнью, он заставит ее подчиниться ему, и только тогда уже, после этого будет мечтать.
Раннее утро застает Павлика в канцелярии университета. Все формальности окончены, его бумаги в порядке. Ленев студент первого курса юридического факультета, он в студенческом сюртуке, он дожидается в низенькой канцелярской комнате приема у инспектора; он должен ему, по положению, показаться, и рядом с ним его товарищи по гимназии Умитбаев и Рыкин.
Не уехал в свои аулы Умитбаев, нет, и его потянуло в центр жизни, и ему захотелось пожить в Москве, счастье ему благоприятствует, он так же принят в университет, как и Павел, и сияет в шитом у самого дорогого столичного портного мундире, как только что отлакированный иконостас.
— Зачем же ты это, Умитбаев, в мундир обрядился? — смущенно спрашивает его Павлик. Ему конфузно за товарища, что тот явился в расшитом золотом мундире, когда вокруг него студенты бедненькие, лохматенькие, в сюртучках с чужого плеча.
Но сияет дикий монгол в своей первобытной радости.
— Я заказал мундир для своего отца! — громко говорит он и смеется. — Для своего отца и аула, пусть все в ауле увидят, какой приеду я.
Старается замять разговор Павлик. Экий глупый этот Умитбаев. Он ко всему вдобавок явился еще при шпаге — кавалерист, не студент.
— А шпагу, друг мой, и тебе самому надеть придется, — замечает ему Умитбаев. — Вот, если не веришь, спроси у педеля: представляться инспектору должны, по крайней мере, в сюртуке, а при сюртуке должна быть шпага.
— Да, да, совершенно верно, — вмешивается в беседу и Рыкин. Он теперь совсем неузнаваем: по щекам и подбородку его разросся какой-то кустарник, делающий его похожим и на только что вылупившегося цыпленка, и одновременно на шимпанзе. — Я тоже справлялся: представляться инспектору обязательно надо при шпаге, да вот посмотрите — вы сами убедитесь.
Умитбаев и Павел обращаются взглядом к коридору. Три студента толпятся у двери, и вот один, оживленно беседуя, вытаскивает из клапана своего сюртука старую шпажонку и передает другому, а тот делает неимоверные усилия, чтобы просунуть ее в дырку своего сюртука на боку.
— Видал? — спрашивает Умитбаев с победоносным видом. — Эту шпагу дает напрокат сторож
за двадцать копеек; не всякий же может истратиться на шпагу, притом всего на один раз, вот сторож и помогает, а я тебе свою отдам.— Ну нет, — вдруг говорит Павлик и краснеет, хмуря брови. — Хотя эта шпага и полагается, а я не надену, пойду так.
И не успевает опомниться от изумления Умитбаев, как Павел скрывается за дверью канцелярии. Он не сознает себя вполне в своем детском задоре, кому он делал вызов своим маленьким упорством: инспектору, Умитбаеву или правлению университета? Может быть, он вызывал в то время на бой все Министерство народного просвещения? Он не уяснял себе всего, он смутно видел перед собою лицо инспектора, красивое, морщинистое, с кудрявыми волосами, итальянско-семинарского типа; он видел, как покосился инспектор на его бочок, где не было шпаги; что-то говорило ему начальство, и отвечал что-то новоявленный студент.
Все было запутано в голове от этой проклятой шпаги; Павлик помнит только, что инспектор вежливо наклонил свою голову, что означало, что студенту пора уходить, и он вышел с бьющимся сердцем, с пылающими щеками.
Умитбаев накинулся на него с монгольскою страстностью:
— Чего форсишь, упрямая голова, ты не знаешь — теперь круто?..
Рыкин посматривал на Павлика с восхищением и гордо озирался на
других студентов, как бы говоря: «Знай наших!»
К молодежи подошел секретарь канцелярии с молодым, ласково улыбающимся лицом; он поговорил о чем-то с Павлом, не переставая улыбаться; почувствовав к нему какое-то влечение, он предложил показать ему его бумаги и тут же секретный отзыв — его «характеристику», в которой Павел с тем же бьющимся сердцем прочел, что он «успехи обнаружил отличные, особенно к словесным наукам», что он скромен, вежлив, но «скрытен», что в поведении пока особого не замечалось ничего.
Так аттестовало Павлика его гимназическое начальство; странными, чужими и нелепыми казались ему теперь эти строки о его личности, которую не только никто не знал, но не понимал и он сам…
Поблагодарив секретаря, он направился вместе с освободившимся Умитбаевым по темному гулкому коридору. В швейцарской их догнал и Рыкин, сразу ухвативший Павлика за руку. По-видимому, история со шпагой очень возвышала в его глазах Павла; Умитбаев сначала покосился было на Рыкина, желая остаться с другом наедине, а потом, махнув рукой, сказал: «Ну, черт с тобой» — и стал зазывать Павлика обедать в ресторане.
Они шли по Моховой, переполненной студентами, и обилие этой публики как-то радовало и веселило душу. Студенты все были больше новенькие, юные, но немало попадалось и с длинными бородами, лохматых, очкастых, в стареньких, видимо купленных на Никольском, серых тужурках, со старыми, случайно приобретенными книгами на руках. Эти студенты косились на мундир Умитбаева, но без злобы. Только один сказал про него: «Какой напомаженный», — но и этот не сердился, и настроение тройки не понижалось.
— Я, впрочем, зайду к себе и сейчас же переоденусь! — сказал Павлику Умитбаев.
По-видимому, он сам был несколько сконфужен своим великолепным видом; он повел друзей в богатую гостиницу, в которой занимал две комнаты, и там, попросив их «обождать в кабинете», вышел в спальню переодеться.
Павел и Рыкин остались одни, и оба, одинаково смущенные, ходили по комнате. Плюшевые ковры, в которых тонули ноги, особенно смущали Рыкина; доставляла беспокойство ему и общая роскошь мебели, портьеры и зеркальные стекла окон, из которых открывался вид на кишащую людьми площадь.