Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот на лбу его, на щеках, где прокатились эти обиженные слезинки, реют жаркие, алые, чужие, пахнущие фиалками уста. Сначала они прикоснулись только к вискам и глазам, потом спустились ниже и легли на щеки и губы, и жарко ответили им губы его, трепетно и робко, а вот уже на шее Павлика лежит тонкая бледная рука, лежит холодной, пахучей, отравляющей змейкой, которую не сбросить, не прогнать, не удалить.

Что это? Он стоит перед нею на коленях, вернее, не стоит, а лежит, утонув в вязком ковре, и колена ее на уровне лица его, и рука ее бледная откинулась, точно подошло к ней страшное, что надо оттолкнуть, с чем надо бороться, а силы нет, нет силы и воли, и испуганный, почти жалобный жест бросает ее рука — «отойди», а сама привлекает, приближает, зовет и манит — и вот он пьянеет

сладким хмелем и перестает видеть, и понимать, и сознавать, она тянет его неслышно за собою, как когда-то раньше, единый раз раньше, и он неслышно поддается, и рука его снова ложится на что-то нежное, поддающееся, как лебединое крыло, а те другие, две чужие руки вдруг обвивают его больно и сладко, и так холодно ему на полотне постели, и он бьется в чужих объятиях, желая крикнуть, заплакать и засмеяться, и оттолкнуть, и привлечь, а рука уже вновь приникла к нему, и опять, во второй раз в жизни что-то сладостное вонзается в него, и он со сдавленным смехом хочет броситься прочь, но нельзя, он прикован, он отойти не может, и жуткий стыдный смех и сладкая дрожь потрясают его, и, содрогаясь частыми толчками, он смеется беззвучно, тревожно и сладко, и потом, горько и утомленно раскинув руки, роняет голову на чью-то грудь.

— Вот теперь, маленький, уже наверное: более никогда.

29

Смутно и растерянно вспоминает Павлик: после сна, витавшего в небе, горько и обидно пробуждаться на земле.

Мечта была в небе, а земля была все: и эта широкая богатая постель с холодным полотном покрывал и атласом одеяла; и кружевные подушки с большими строгими буквами и короной, и то была также земля… Как стыдно и жалобно было одеваться, отыскивая свое разбросанное платье, и то, как смотрела она на него устало и растерянно при первом блеске солнца, подошедшего к окну. Да, была мечта, белая, как облака; был грех, сладкий и опаляющий, как огненное вино, но за мечтой и грехом земля стояла, старая, скучная, седая, ничем не прикрытая земля, ее проза, ее мелкая пошлая обыденность, от которой слезы обиды и горечи вскипали на сердце.

Конечно, судьба или земля им благоприятствовала: она вовремя послала губернатору его изжогу, и он ни разу в течение ночи и утра не подумал постучаться и заявить о себе, но предстояло еще нелегкое дело, предстояло выбраться из дома потайно и незаметно; один Павлик, без ее помощи не мог бы это исполнить, приходилось и ей одеваться и провожать его и следить, — Павлик видел, что и ей было нерадостно перед ним одеваться, накидывать капот, отыскивать туфли и идти вперед высматривать и ждать момента, когда можно будет незаметно пройти.

Как во сне вспоминает Павлик какие-то серые скучные коридоры, которыми они шли; конечно, утро было раннее, еще нельзя было встретить бодрствующими даже лакеев, но все-таки следовало напряженно всматриваться каждую минуту, и рассчитывать каждый шаг, и лгать перед самим собою, перед своей душою.

И во дворе было так же пусто, как в доме; не поднималась еще жизнь, не грозила никому подле губернатора острая забота о хлебе, жизнь шла здесь издавна налаженная, обеспеченная и ровная, не надо было нарушать порядка, установленного для сытых людей.

У выхода веранды они простились, коснувшись друг друга холодными губами; она хотела что-то сказать, но не сказала, он хотел взглянуть на нее, но не поднялись глаза.

Да и о чем говорить, она же сказала «никогда более», но если бы и не сказала, разве сам он, крадучись по коридорам, не говорил себе, что так «никогда более» — так было напряженно-стыдно и некрасиво, — не так должно было быть оно, так было не по-настоящему, потому что настоящее не в том.

И снова в голове падшего промелькнули мысли о Тасе.

«Тася!» — вот оно как было бы, как могло бы быть, как могло бы свершиться; то, что было, могло бы быть лучезарным, могло бы сиять ослепительным светом…

Но не свершалось так на земле еще от века и доныне, потому что жила на земле только грубая обыденность, не мечта, а только быль, потому что мечта жива только в отдалении, а взятая близко, она становится явью, грубой, оскорбляющей явью земли…

Да, была в небе любовь, а по земле ходило лишь ее слабое, искаженное

отражение. Отражение земное не походило на небесное и не могло подойти и приблизиться, потому что никогда земля еще не приближалась к небу, потому что никогда еще небо не расцветало на земле.

«Тася, Тася, моя единая!» — жалко и жалобно звенели мысли Павлика, а город уже пробуждался и начинал по-своему звенеть и шуметь, каменный, гулкий, равнодушный город, которому совсем не было дела до неба, который весь стоял на земле.

И поднималось солнце над коробочками-домами, и, поднимаясь, все отдалялось от них больше и больше, и делалось равнодушнее и бледнее, пока не стало над городом совсем далеким, бессмысленно жарким, с непроницаемым безглазым лицом.

Если бы она это видела, как он крался и уходил, как стремился пройти тайно и бесприметно, как коснулась она его губ бескровными устами, холодными, опечаленными, словно обманувшимися в мечте.

Да, больше этого никогда не будет, никогда больше он к ней не придет.

И шел, и клялся себе Павлик, а клялся самой страшной своей клятвой — именем Таси; но старая жизнь уж заплела и над ним свою вечную, неотменяемую; не подчиняемую никакой мечте прядку — связку серых, странно запутанных волокон, и кто мог бы сказать: это будет, а того не случится… Кто мог бы распутать это серое марево волокна?

Жизнь делала так, как нужно. Кому нужно, это было неизвестно; для чего нужно, оставалось также втайне, тайна висела над всем, жуткая, грубая, непроницаемая, висела тысячелетиями, не внятная никому.

И не ведал восемнадцатилетний, что суждено ему было еще многое горькое, но и вся горечь изведанного не могла приподнять даже краешка завесы, которую соткала жизнь для людей…

30

И вот город, уже не привычный, провинциальный, скучный и пыльный город, нет, это столица Москва. Павел приехал в Москву на учение в университете; он покинул жалкие полуживые провинциальные улицы, перед заинтересованным, оживившимся взглядом его сама стародавняя Москва…

Он приехал не один; мама, конечно, осталась в городе, но вместе с Павлом прибыл в Москву его дальний родственник Тимофеев, которого Елизавета Николаевна просила сына проводить. Они ехали по железной дороге четыре дня и три ночи, но из всей дороги ему запомнилось только, что Тимофеев на каждой станции выходил в буфет и там выпивал.

Постепенно к вечеру лицо его все более бурело и темнело; когда же вносил кондуктор свечи, родственник растягивался на диване и засыпал, а Павлик сидел у окна и думал, вернее, ни о чем не думал, а только грезил, но и грезы были неясны, как было неясно и странно все…

Только месяц он пробыл в городе после свидания с Эммой; еще перед экзаменом было написано в Москву, бабушкам, как устроить молодого студента. И бабушки отвечали длинными письмами, что охотно примут своего внука, только бы он благоразумный и скромный был.

Еще не перевелись у Павла любезные бабушки на свете, и в Петербурге и в Москве, он знал из дважды в год получаемых писем, и в переулочках близ Садовой и сонного Арбата стояли старенькие особнячки с мезонинами, и в особнячках этих, как в старых ульях, гнездились древние бабушки, сенаторские потомки и вдовы, великолепные когда-то генеральши и губернаторши, ныне старушки с желтыми лицами в чепцах.

Павел решил жить в Москве, а для этой цели в Кривоколенном или Спасопесковском была особая бабушка, посылавшая ему на Рождество и Пасху, вплоть до восемнадцатилетнего возраста, на книги по три рубля. Что эта бабушка была добрых старых традиций, повелевавших родичей любить, в этом было нельзя сомневаться. «Приезжай, мой друг Павел, — писала она буквами в четверть аршина, — в мезонине у меня есть прекрасная комната, и в ней удобный диван. Надеюсь, что ты не играешь в карты и не куришь и не любишь зазывать к себе часто гостей; полагаю, что мы с тобой уживемся и ты будешь благоразумный молодой человек». И улыбался благоразумный молодой человек этим старческим преверансам: не курить, не картежничать, не водиться праздно с гостями; конечно, на первых порах он поселится у бабушки, он вообще не очень склонен к гостям, но если будет у генеральши стеснительно, можно будет всегда и отъехать от нее.

Поделиться с друзьями: