Целомудрие
Шрифт:
Раз пошел, нельзя было отказываться, и Павлик принудил себя выпить пиво. С отвращением проглотил он мутную жидкость, явно отзывавшуюся мылом, и по лицам товарищей видел, что все они морщились, но нельзя было, будучи в седьмом классе, не пить пива. Завидовал Павлик Умитбаеву. Как держался он спокойно и просто. Не смущался, не суетился, спокойно разливал по стаканам и спокойно опоражнивал свой, не морщась и не жалуясь на свою судьбу. Разговор снова перешел на гимназию, бранили помощника классного наставника, которого звали «шпиком» за то, что он всегда выслеживал поздно гуляющих гимназистов и потом инспектору доносил.
— Так он мне опостылел, что я непременно подговорю парней угостить его половинками! — сказал живший на
— Это какими же половинками? — спросил Павел.
— Какими — понятно, половинками кирпичей, чтобы не смел фискалить.
Тягостное смущение всплыло на сердце Павла. Сказанное казалось ему отвратительным, но спорить и осуждать показалось неуместным.
«Раз пошел, спорить не надо!» — с тайным горьким упреком сказал себе он. Да и в чем надо было разубеждать Оводова? В том, что это грубо, жестоко и бессмысленно? Но так представлялось это, вероятно, и самому Оводову, и говорил он лишь потому, что выпил и хотел казаться значительным и веским, что сидели они, как взрослые, самостоятельно, за особым столиком, что пиво пили в складчину и потом будут все вместе расплачиваться, тоже как взрослые. «Или не следовало ходить, или поступать как все», — внушил себе Павлик еще и, подняв голову, старался выпрямиться и сидеть и говорить «как все».
Зашуршала на соседней дорожке шелковая юбка. Запахло духами, едкими, как перец, послышался пронзительный смех, и быстрая, юркая барышня подошла к гимназистам, пыхтя папироской. Лицо у нее, заметил Павлик, было бледно, как маска, а губы улыбались беспечно и развязно.
— А вот и гимназисты! — совсем близко от Павла прозвенел голос.
Не поднимая головы, Павлик видел перед собой зеленое платье с
алым цветком на груди, неровно вздымавшимся и словно скрипевшим.
— Присаживайтесь, Фенечка, не хотите ли пива? — спокойно и независимо предложил барышне Умитбаев.
Подошедшая протянула ребром руку в лайковой перчатке, из дыр которой вылезали костлявые пальцы с обкусанными ногтями, поздоровалась со всеми, присела и почесалась.
— А это кто, такой тихонький? — спросила она про Павла, подавая руку и ему.
Павел должен был пожать перчатку и потесниться, так как в компании прибавилась барышня, а столик был мал. Привычно играя глазами, она поглядела на Павла, а в это время кто-то чиркнул спичку, и увидел Павлик ужасающее количество пудры на лбу женщины и на ее странном, круглом и маленьком, как пуговица, носу.
— Я, впрочем, только на минутку, — проговорила она и, выпив залпом стакан пива, поднялась. — Гости дожидаются у столика, мы сегодня при луне поедем кататься.
С тем же шуршанием она удалилась, а после этого Умитбаев и другие начали отирать руки о скатерть стола.
— А зачем вы это делаете? — осведомился Павлик.
Положительно во всем он был новичок и ничего не знал. Даже совестно было быть таким несведущим младенцем. Поэтому он нисколько не удивился и спокойно принял краткое известие:
— Ты разве не заметил, какой у нее нос?
— Ну и что же, что «нос»? — наивно спросил Павлик, озираясь по сторонам. — И какой такой «сифилис»?
Вновь услышанное слово показалось ему красивым и звучным. Походило оно на имя какого-то греческого царя.
— Хорошо бы «нос»! А то, бывает, и совсем нет носа, — сказал Митрохин, и все засмеялись.
— Говорят, теперь она безопасна, — почему-то хвастливо добавил Оводов.
И ничего-то не понял опять Павел, а постоянно расспрашивать товарищей было совестно, положительно неприлично.
Точно на иной планете жил он, и упал с нее, и бродил среди чужих, не понимавших его.
Недолго засиделись они за столиком. Умитбаев, находившийся в очень счастливом настроении, изобретал проект за проектом и вскоре объявил, что теперь он зовет всех к своему деду, старому ордынскому хану, где угостит желающих кумысом.
Уже
не осведомлялись друг у друга, кто идет и кто не идет. От вина или от ясного вечера все были согласны, все поднялись и пошли, а со всеми пошел и Павлик.Идти было недалеко. Всем был известен особняк Ахметдинова, у которого по праздникам жил Умитбаев.
Посреди пустынной площади высился красивый двухэтажный дом, низ которого пестрел у окон чугунными решетками, а верх был точно прозрачен от множества зеркальных стекол и веранд. Богато жил старый, покинутый родичами хан.
Луна висела как раз над домом, когда гимназисты подошли, от луны стекла верхнего этажа отливали серебром, и все, кроме Умитбаева, почувствовали смущение перед дворцом богача. Когда же на звонок Умитбаева в дверях показался старый, степенный, молчаливый слуга с угрюмым лицом, сразу на пришедших пахнуло сказкой Востока. Робко ступая, направились гимназисты по пушистым пестрым коврам вслед за Умитбаевым; чьи-то черные глаза любопытно сверкнули в щели меж дверями, когда они проходили круглой комнатой, состоящей из диванов вокруг всех стен. Сверкнули и спрятались, и тихий гортанный смех прозвенел, как воркование горлинки. Это не был мужской смех: смеялась женщина или девушка, и еще большее смущение охватило гимназистов. Все так же бесшумно следовал слуга за своим юным господином, пока тому не вздумалось спросить по-башкирски, что Павлик, немного знакомый с языком, тотчас же понял:
— Дед Исенгалий дома?
Старик ответил почти шепотом: великий человек нездоров, у него отняло ногу, он лежит у себя… Умитбаев на ходу равнодушно пожал плечами и наконец ввел гостей в свои апартаменты.
— Вот здесь я живу, — объяснил он товарищам и, не повернув головы к лакею, приказал с восточной важностью:
— Подай все, что надо, и скажи Бибикей, чтобы пришла.
Старик бесшумно удалился, а гимназисты, в том числе и Павлик, робко жались подле окон, ие зная, что предпринять дальше.
— Пришли, теперь садитесь как гости, — кратко предложил Умитбаев и сам первый уселся на ковре посреди комнаты на подушки. — Кумысу выпьем, а Бибикей я заставлю сплясать для нас.
Едва успели рассесться гимназисты, как появилась девушка в зеленом кафтане, в красных туфлях, с губами красными, с лицом матово-бледным, на котором жутко и опасно горели глаза. Нет, это не девушка была, это было видение, сон, восточная сказка, так она была легка, и мила, и нежна, так глаза ее чернели, что делалось нестерпимо страшно в самом уголке души. Когда она нагнулась, чтобы поднять упавшую браслетку, Павлику представилось, что у нее нет костей, что она вот-вот переломится, так тонка она была. Руки у нее были прелестны, тонки и белы, как мел, с узкими ногтями, не то подкрашенными, не то в самом деле розовыми, как лепестки. Лампы щедро лили со стен свой загадочный свет; было бы приятнее, если бы было темнее, не так было бы страшно быть подле этой восточной девушки, сидевшей на подушке с опущенными глазами.
Ни на кого не смотрела она, но когда изредка поднимались ее пугающие ресницы, серые или зеленые, словно сыпавшие искры глаза ее останавливались на Умитбаеве и странно темнели, исполняясь не то покорностью, не то робостью, не то лучами любви.
— Встань, Бибик, и пляши нам! — громко приказал Умитбаев, когда старый лакей подал угощения и бесшумно удалился.
Тихо звякнула думра. Откуда взялась она? Недоумевающе повернул голову Павел на жалобный звон струны и увидел, что держит думру Умитбаев, что лежит он на боку на ковре, и поперек его лба черная морщина, а глаза стали угрюмые, властные, преображенные, пылающие, как угли. Уже не было похоже, что среди них гимназист: дикий монгол, потомок легендарных номадов, тронул струны прадедовской думры — и полились звуки, один другого жалобнее, один другого печальнее, песни-слезы, песни-крик и страдание стародавней, изжившей себя земли, опаленной древним солнцем.