Царство Агамемнона
Шрифт:
Как выяснил “Эсквайр”, на родине Романова встретили без лишнего шума, но вполне ласково. Будто из мешка Деда Мороза вручили ему все причитавшиеся за два десятка лет беспорочной службы чины, звания и награды, прибавили к ним сберегательную книжку “на предъявителя”, где лежало жалованье за те же двадцать лет, а также три аккуратных конвертика, каждый с ключом. Первый – от трехкомнатной квартиры в высотке на Котельнической набережной, второй – от машины “Волга” с форсированным двигателем, и третий – компенсация за “Элизиум” – от очень неплохой дачи прямо на берегу Пестовского водохранилища. После чего с почетом проводили на пенсию. В Советском Союзе, потом в России Романов прожил еще двадцать пять
Технически эвакуация Романова из Аргентины была проведена безукоризненно, но сама по себе она была полным бредом. На Лубянке куратором нашего героя был некий Крестовский – отъявленный трус. На своем подчиненном он выслужил генерал-лейтенанта и, когда депутация европейских Романовых – трое восьмидесятилетних старичков, из которых песок сыпался, – собралась было в Аргентину, отчаянно перепугался. Стал убеждать руководство внешней разведки, что эта незваная “родня” раскроет всю советскую разведсеть в Аргентине. Короче, если Романова немедленно не вернуть на родину, провалов будет столько, что никому мало не покажется. Поколебавшись, с ним согласились.
После того как Романов оказался в Москве, руководство резидентурой перешло к Кристине Санчес. При ней не было никаких серьезных сбоев, никто не провалился и никто не перебежал на другую сторону; тем не менее сеть хирела на глазах. Кристина была устроена по-другому, перенять то, что с таким изяществом делал Романов, она не сумела. Всё же ни шатко ни валко (в смысле экспортно-импортных операций очень успешно) работа шла, пока Лубянка не сообщила в Буэнос-Айрес, что Романов скоропостижно скончался в Кремлевской больнице. Узнав, что своего возлюбленного она уже никогда не увидит, Кристина наложила на себя руки.
Я не без любопытства прочитал эту статью, но подробно ее здесь излагаю по другой причине. Дело в том, что спустя два месяца после того, как распечатка “Эсквайра” попала мне в руки, – днем раньше мы всем семейством вернулись из-под Ростова и мои сразу отбыли на дачу, – позвонили в дверь.
Я открыл. Вошли четверо и, показав соответствующие книжечки, представились сотрудниками органов государственной безопасности. Судя по документам, все были офицерами – от лейтенанта до полковника. Тут же, в коридоре, они предъявили мне ордер на обыск. Дальше мы проследовали в гостиную, где один – тот, что полковник – остался со мной. Он в кресле, я на диване, мы девять часов кряду вели ничего не значащие разговоры о погоде, об археологических партиях на юге России, с которыми я с семьей каждый год ездил в поле.
Он поддерживал беседу как был выучен на службе, а я из последних сил цеплялся за обычную жизнь, которая сохла, скукоживалась на глазах. Потому что три других офицера всё это время медленно, и вправду чуть не с лупой, обыскивали комнату за комнатой. В том числе и гостиную, где сидели мы с полковником. Сначала письменные столы, потом книжные и платяные шкафы, сервант, горку, за ними пришел черед антресолей; мы их лет десять назад забили под завязку и с тех пор туда не заглядывали. Покончив с антресолями, они принялись простукивать стены, пол, особенно тщательно – подоконники.
В конце концов, к семи часам вечера (мои, слава богу, еще были на даче) они, вывернув наизнанку, выпотрошив весь дом, принялись перетаскивать в комнату дочери то, что решили забрать с собой. Образовался целый Монблан рукописей и машинописных копий, сотни папок газетных и журнальных вырезок: статьи, рецензии – всё же я не один десяток лет проработал книжным редактором; довеском к рукописям стал дневник жены и мой собственный и наша переписка за
тридцать лет. В общем, полный семейный архив. Я не раз бросал лозунг, что так дальше жить нельзя: бумаги вкупе с бумажной пылью нас съедят, – и вот, кажется, был услышан. Мои гости справились с задачей в один присест.Отделив, на что положили глаз, они вызвали с Лубянки микроавтобус с двумя рядовыми в качестве грузчиков; пока те набивали большие брезентовые сумки, сели тут же, в гостиной, и, извинившись, мирно закурили. Впрочем, перекур был недолгим. Едва бычки оказались в пепельнице, полковник вынул из кожаного портфеля другой ордер – на сей раз на мой арест.
Я расписался и дальше без единого свидания восемь с лишним месяцев провел в одиночной камере внутренней тюрьмы на Лубянке. Меня не били, ни разу пальцем не тронули; хотя ночные допросы случались, в общем, давали спать. Кормили тоже нормально, и всё равно во мне был такой ужас, что я был готов взять на себя что угодно.
Следователь, который вел дело, по-видимому, считал, что лучший способ расколоть арестованного – это его сломать, и здесь первый помощник – полная неизвестность. Он даже не говорил, в чем меня обвиняют, только требовал, чтобы я признался. Единственное, что от меня не скрыли, это что я агент американской разведки, “крот”, который создал внутри наших органов безопасности глубоко законспирированный шпионский центр.
Уже на втором допросе он, ликуя, стал объяснять, как они расправляются с подобными гадами – живьем сжигают их в печи. Печь тут же, рядом, в подвале здания, где меня сейчас допрашивают. Не поручусь, что он был заурядным садистом, но живописал, как изменника кладут живым в гроб, как по смазанным маслом полозьям не спеша вталкивают в печь, где “крот” и сгорает, – очень художественно.
Может, из-за его рассказов, а скорее, просто от безнадежности не прошло месяца, как я был согласен сознаться в любом преступлении, только бы следователь и вправду спас от печи. Тем более что он дал понять, что они не звери, раскаявшихся преступников не убивают, дают им пожизненное заключение и отправляют в тюрьму, которая находится на острове, посередине Белого озера, и которую они между собой зовут “Белым лебедем”. “Белый лебедь” даже звучало мелодичнеe, немудрено, что я радовался как дитя.
Вообще я был готов к самому тесному, самому искреннему сотрудничеству, но тут следователь вдруг сменил песню, стал говорить, чтобы я зря губу не раскатывал, каторжная тюрьма – не сахар. Печь – и минуты не пройдет, уже отмучился, а кто чалится в “Белом лебеде”, только и мечтают, как наложить на себя руки. Пожизненно сидеть тяжело, такого врагу не пожелаешь, но охрана на Белом озере бдительная, свести счеты с жизнью мало кому удается. В общем, развилка была та еще – привычная нам борьба хорошего с еще лучшим.
Я не знал за собой вины, мне и в голову не приходило, что арест связан с несчастной статьей из “Эсквайра”, и от всего этого – от того, что не мог понять, чего от меня хотят, каких показаний и на кого, от бесконечных допросов и одиночного заключения, печей и “Белого лебедя”, – впал в полную апатию. Я был в совершенной прострации и даже не заметил, что меня перестали вызывать на допросы, а когда недели через две следствие возобновилось, увидел, что дело передали другому чекисту.
Очевидно, за полгода на Лубянке успели разобраться в изъятых у меня бумагах, соответственно, новый следователь вел допросы иначе. Спрашивал конкретные вещи и про конкретных людей, главное, людей, которых я и в самом деле хорошо знал, был с ними связан долгие годы. С точки зрения морали всё тоже было щадяще: те, кто интересовал Лубянку по моему делу, в большинстве своем были в могиле, так сказать, выбыли из земной юрисдикции, навредить им я уже не мог.