Босой
Шрифт:
Они ходят, держась руками за живот.
У них ноют кости.
Ломит поясницу.
В каждом селе встретишь женщин, повязанных черными платками.
Однако не все овдовевшие женщины носят черный платок.
На что им купить черный платок и где взять столько черных платков сразу!..
С Дуная повеяло теплым ветром.
И ветер пригнал облака.
А облака пролились дождем – обильным, теплым, весенним.
И добрый дождь возродил землю к жизни.
Ожили бескрайние поля.
Всюду разносятся запахи свежей, новой травы, новых листьев и пшеницы, которая
Над погубленными людьми, лежащими в глубоких могилах, взошла новая, свежая трава.
VII
МЕДВЕДИ
– Куда ты, сестрица?
– Во дворец…
– Возьмешь меня с собой?
– Не возьму…
– А я пойду…
– Попробуй только, уши оборву…
Моя родная сестра!.. И оборвет мне уши!.. Не оборвет. Разве что оттаскает та уши. Да я и сам сумею защититься – как вдарю! Дома я дерусь со всеми, кто не хочет меня слушаться. Не дерусь только с тятей и мамой. Еще бы!.. Если ребенок подымет руку на отца или на мать, рука у него отсохнет вся – от плеча и до кончиков пальцев…
Правда, моя задиристость мне же выходит боком. Но это даже хорошо. Умеешь нападать – умей и получать сдачу. У меня вся голова расцвечена синяками: от палочных ударов, которыми меня потчуют приятели. Но и сами они разукрашены не меньше моего. Это мы пощекотали друг друга дубинками. Удобнее всего колотить по спине – не остается следов, разве что вздуются рубцы, да и то через неделю опадают. С головой дело хуже… Кожа тонкая – рвется, кровь хлещет потоком. Раны мы присыпаем землей. Те, что поглубже, залепляем мукой – пшеничной или кукурузной. Других снадобий у нас не водится.
Евангелина уходит нарядная: в волосах за ушами у нее красуется сухая веточка базилика…
Миновало рождество… Прошло и крещение…
Да и весна уже на подходе…
Идешь по дороге, снег под ногами оседает. Надавишь посильнее – и под пятками проступает вода. Обувка промокает насквозь…
Еще год назад сестра Евангелина была толстушкой. Этой осенью ей исполнилось пятнадцать лет, и она вдруг сразу вытянулась, постройнела. Стала выше ростом и тоньше в талии. В удлиненных глазах ее вспыхнул ослепительный свет. У сестры густые брови, как у мамы, и длинные ресницы.
– Так возьмешь меня во дворец?
– Я тебе уже сказала – нет…
Евангелина красит румянами щеки, будто цыганка, глядится в осколок зеркала – и где только она его раздобыла?
До этой поры в нашем доме зеркал не водилось. Мама в зеркало никогда не смотрится. Да и зачем?.. Замечать, как увядает кожа? Довольно и того, что это видим мы…
– Мама, Евангелина не берет меня во дворец.
– Оставь ее, пусть уж идет одна.
– А я не хочу, чтоб одна.
– Ну, раз не хочешь…
Сестра отправляется во дворец. Но на каждом шагу останавливается, захватывает руками снег и швыряет в меня снежком.
– А ну, поворачивай домой, Дарие!
– Не пойду!
– Иди, говорю!
– Не хочу!
Евангелина припускается за мной. Догонит, повалит в снег и поколотит.
Но я бегаю быстрее всех мальчишек в селе. Тогда она пытается уговорить меня по-хорошему.– Шел бы ты домой, Дарие. Хоть сегодня не бегай за мной. Ведь побью, коли во дворец зайдешь.
– А вот не побьешь, постыдишься!
– Вернешься домой, куплю тебе… баранок.
– Врешь. У тебя и денег-то на баранки нет.
Сестра направляется ко дворцу, я – за ней.
Дворец – это заброшенная землянка, без окон, без дверей – на самой окраине села, за домом моего дяди Пэуне Вакэ.
Сестра уже у дворца. Я тоже. Она входит внутрь. Я следом. Но мы не самые первые, кое-кто проявил больше прыти.
Во дворец ходят молодые люди и девушки постарше, которых весной должны принять в хору. Они учатся там танцам и играм. Музыкантов у них нет. Играет кто-нибудь из парней – на свирели или на кларнете.
Мы, младшие, держимся возле старших братьев или сестер. Рассаживаемся вдоль стен и глазеем на танцующих – одни пляшут ловко, другие просто увальни, едва переставляют ноги, ровно к ним чурбаки привязаны.
Парни и девушки, уже принятые в хору, во дворец не ходят. Чего они там забыли? Свои хороводы они водят перед корчмой. Таких питейных заведений в селе целых семь, и корчмари передрались между собой. Каждый хочет, чтобы хору водили перед его корчмой. Ради этого сами нанимают музыкантов и платят им. Расчет простой – молодежь непременно зайдет в корчму выпить, а за выпивку надо платить…
У какой корчмы устроить танцы, решают парни, которые в хоре верховодят. За это они получают в дар от корчмаря ведро цуйки, вина, связку баранок и решето яблок, доставленных с гор чабанами.
Во дворце стоит дикий шум и гам.
Когда танец приостанавливается – а такое бывает, только когда юнец музыкант устает дудеть на своей свирели, – ребята затаскивают девчонок в угол, щиплют их, целуют, лапают. Мы же изнываем от зависти. А то и сами начинаем приставать к девчонкам – нашим ровесницам. Кто-нибудь из старших, с пушком на губе, порой цыкает на нас:
– Эй, постыдились бы, сопляки!
– А самому-то небось не стыдно?
– Я уж… это… парень…
– И мы скоро будем…
– Вот то-то и оно, что скоро, а покамест сопляки.
Опустился вечер. Стелется туман. Словно где-то под землей горят невидимые огни. Туман подымается из низин, а может, опускается сверху. Никто не знает, откуда берется туман – вроде бы отовсюду, и оттого еще короче становится сумрачный день.
Вечеринка расходится. Ушел юнец со свирелью. Ушел насвистывая. За ним стайкой выпархиваем и мы.
Перед дворцом на улице – повозка, запряженная четверкой лошадей. В повозке – трое парней. Это Авендря, приятель моего брата Иона. Второй – Верде. А это – Альвицэ…
Мы проходим мимо повозки. Альвицэ сидит, откинувшись к боковой стенке. В углу рта зажата сигарета. Он кричит:
– Евангелина, подойди-ка, я хочу тебя кой о чем спросить.
Сестра останавливается, оборачивается к нему.
– Мне надо шепнуть тебе на ушко…
Сестра подходит ближе. Я, как жеребенок за кобылой, плетусь следом.