Большая вода
Шрифт:
– Разлюбила, - шепчет Арсений.
– Ты не говори, дядя Терень, не спорь, пожалуйста...
– Я и не спорю.
– А я тебе говорю: сука она. Вот кто!
– Ты и прошлый год так говорил. Одначе ошибся.
– А теперь уж не ошибусь, нет. Две недели в этом деле разбираюсь. Все письма подобрал... Одно к одному, - бормочет Арсений.
– Не ем, не пью, из избы не выхожу... Все читаю...
Все читаю...
– Разобрался?
– насмешливо спрашивает дядя Терень.
Но Арсений не слышит насмешки.
–
Он раскладывает на столе письма. Так следователь раскладывает вещественные доказательства.
– Вот, - суетится он, - от двадцатого ноября письмо.
Первое нонче. Видишь в конце: "горячо-горячо целую"? Заметил? Горячо-горячо... А вот - девятнадцатое декабря. Вот - "крепко целую"... Не горячо, старик, а только крепко... Заметил?
– Это что ж, хуже?
– А вот последняя радиограмма, майская. Читай: "целую".
Просто - целую. Без никаких. А время приметил? Мая третьего. Майское дело... Закрутилась, хахаля нашла. Ясно?
– торжествующе спрашивает он. Горькое это торжество!
– Нет, ты сам посмотри, сам...
– и он тычет дяде Тереню письма.
Дядя Терень неторопливо достает из-за пазухи очки, напяливает их на нос. Глядит в письма. Действительно: от двадцатого ноября - "горячо-горячо целую", от девятнадцатого декабря - "крепко целую", а от третьего мая "целую" просто, без никаких.
– Ну?
– тревожно спрашивает Арсений.
Какого ответа он ждет? Утешения или подтверждения злой догадки? Дядя Терень необычно серьезно вертит в руке письма и молчит.
– Ну?
– снова спрашивает Арсений.
– Это весна...
– наконец произносит старик.
– Весна в тебе бушует, парень.
– Весна?
– растерянно переспрашивает Арсений.
– При чем тут весна?
На печи запел чайник. Дядя Терень ставит его на стол и принимается за еду. Арсений ничего не ест, вертит в руках письма.
– Ты не спорь, не спорь...
– бормочет он, - я эти письма до дыр перечел. Я каждое слово в них перетряхнул, взвесил.
Не зря ведь слово сказано. Каждое слово свой смысл имеет.
– Это у тебя оно нонче смысл имеет, а бабенка твоя их зря ставит. Какое в голову придет.
– Не бывает так, старик, не бывает. Слово от души пишется. Вот от двадцатого ноября письмо... Я его наизусть помню. С тяжелой душой письмо писано. Скучала по мне, видно, мучилась...
– Его лицо становится добрым, нежным, серые глаза голубыми.
– Мучилась? Ну вот...
– поддакивает дядя Терень и смеется.
– Потом пошли письма смущенные... будто виноватые.
В чем-то был ее передо мной грех. Был. А последнее письмо - вовсе легкое. Так, без души пущенное. Пишет: в кино была.
– А что же, ей и в кино не ходить?
– Да писать-то мне об этом зачем? Я ведь в кино не хожу. Ну, ходи, ходи в кино, - кричит
он вдруг в дгерь, словно продолжая свой давний спор с женой.– Да пишешь-то мне об этом зачем? Сладко ль мне такое читать?
– Кровь в тебе бушует, парень, - качает головой дядя Терень.
– Это от одиноческой жизни. Бывает...
В печи потрескивает плавник, обуглившиеся головешки рассыпаются и последний раз вспыхивают ярким светом и гаснут.
– На Диксон идешь, дядя Терень?
– тихо спрашивает Арсений.
– На Диксоп.
Оба молчат.
– Почту возьмешь?
– Возьму.
И опять долго молчат.
– И ответа дождешься?
– Дождусь.
Дядя Терень встает и идет к койке. Расстилает тулуп, готовит постель.
– Так я напишу... дядя Терень, - нерешительно и словно виноватр говорит Арсений.
– А напиши, напиши...
И пока дядя Терень спит, Арсений сочиняет радиограмму.
Он рвет листок за листком, грызет ручку, снова пишет. Его лицо попеременно отражает все человеческие чувства: от нежной любви, от дикого отчаянья до тихой надежды.
Через четыре часа старик уже на ногах. Время дорого, а путь далек. Арсений провожает. Идут молча. На берегу прощаются. Арсений крепко жмет руку дяди Тереня и, заглядывая в глаза, спрашивает:
– Так ждать?
– Жди, парень, жди...
Теперь путь дяди Тереня лежит напрямик, через бухту.
Арсений долго еще стоит на высоком берегу и глядит, как бредет по льду старик, перепрыгивает через трещины, обходит забереги, проваливается в бродный мокрый снег, падает, подымается и снова пдет. Мешок подпрыгивает на его спине. В мешке телеграмма.
Наконец проклятая бухта позади. Дядя Терень выбирается на берег. Отряхивает снег со штанов, с сапог, садится на кочку посуше и переводит дыхание.
Вёсны ли стали хуже или годы уже не те, только все трудней и трудней становится старику дорога.
"Еще год-два похожу, а там и на покой!" - думает он, вытирая пот со лба и шеи.
Небо над тундрой голубое, высокое, чуть-чуть влажное - такое, как дома в апреле. Так же пахнет земля, сырая, развороченная. Так же звенит вода. Так же кричит гусь на озере.
Только жаворонка нет.
Дядя Терень, кряхтя, подымается на ноги и идет.
Вот уж снова слышится песня:
Гой ты, тундра молчаливая... Эх!
Край далекий, позаброшенный... Эх!
Где ты, мачта, где, заветная?
Э-эх!
Он идет, выбирая места посуше. Хорошо идти галькой, хуже - вязкой, жирной глиной, совсем плохо - лощинами: под тонкой, обманчивой коркой снега - студеная вода.
И, когда дядя Терень идет лощиной, он уже не смотрит в небо. Небо высоко. Вода - близко. Он идет осторожно, щупает снег палкой, трубка гаснет, песня смолкает. Тут, если провалишься, не выберешься, - снег рассыпчатый, ухватиться не за что.