Благодарение. Предел
Шрифт:
— Маша, зачем соришь?
— Я не Маша, я березка, а с меня падают листья.
— Ах ты господи, не разглядел я сразу! — Истягин пригладил вихор на голове дочери. — Да, ты березка, листовая березонька.
— Возьми меня за ветку, поведи на поляну, — сказала Маша, протягивая плавно руку к отцу.
— Пойдем, пойдем, дочка. Потом пойдем. Я должен побеседовать с тетей Валей, она уж давно ждет беседы, все жданки поела.
Мальчишка соседей восторженно смотрел на нее. И Машу вроде бы опахнул страх, но страх этот был радостный — страх любви.
И она запела:
Как у месяца золоты рога, АИстягин стер слезы со своих щек. Прижав руки к груди, постоял над зыбкой — спала в ней дочь Даша.
— Хорошо сосала соску. Сбитенькая девка растет, — сказала Валя.
— Спасибо, Валентина.
Сел ужинать, когда дети совсем затихли.
Картофель был молодой, со своего огорода, вкусный, как бывает вкусный только первой копанки.
Лепешки, помазанные каймаком, распарились и были очень вкусны.
Все было молодым — молодой квас, молодой картофель, из молодого хлеба лепешки. И тепло в доме было молодое — как летом натопят.
— А ты-то почему не ешь, Валентина?
— С ребятишками немного попробовала. Хотела тебя подождать, да они уговорили — давай. Без меня не дружно… Да вот тебя накормлю, доужинаю.
Сидела напротив, вязала варежку, считая про себя петли, шевеля губами.
— Ну-ка, померь, дядя Антон. Ого, пальчики у тебя.
Попил заварку лимонника.
— Спасибо. Пойду спать в мазанку.
— А не холодно? Спал бы тут.
В мазанке вымыл ноги горячей водой в тазу, закрыл дверь на задвижку. Полежал, потом снова открыл.
«Ушел, а там дети. Хорошо ли? Уж чего хорошего! И нельзя там оставаться. Могут подумать… Придется тогда уходить с глаз людей…»
О себе всегда он думал, как о слабом («слабой нервной организации»), но сейчас казалось ему, думал он прежде снисходительно. С годами в нем все больше брали верх слабости. Да как могли прийти в голову думы о ней? Расстаться надо, а расставаться с ней не хотелось.
«А вот что я сделаю. Я удочерю ее». И мысли его потекли спокойно, благолепно-грустновато — примирение. Но грусть эта была светлая, радостная, потому что победил в себе слабость.
«Вот это добро. Что раньше не додумался удочерить Вальку? Ведь не было бы этой неловкости и ослепления».
Дождь шумел ровно по камышовой крыше, мягко плескало в лужах во дворе. Еще не было полуночи, тускло отсвечивало в оконце, несло прохладной сыростью. Потом залила тьма. Ему почудилось, что кто-то шлепает ногами по луже, и он представил себе ее ноги, и опять осыпало его жаром.
«Да что это? Да о чем ты думаешь?» — наступал он на себя. Но ничего дочернего не видел в здоровой и сильной девке. «Вот сейчас и может наступить для меня новая жизнь — ясная, простая. Не будет в этой новой жизни ни легенд о двух царствах, ни четырехглазой души, а будет работа на земле, забота о детях, будет неловкость перед людьми за эту молоденькую», — подумал Истягин. По опыту знал: переступи незримый рубеж — и все глубоко изменится, упростится то, что казалось сложным, а вместо старых сложностей придут новые. Уж это неизбежно для устойчивости жизни. Но будущие сложности где-то далеко, да и не столь фантастичны, зато простота завтрашнего дня вот, рядом, и она целительна, надежно вылечивает угоревшую от противоречий душу.
Он уж сквозь сон слышал: тихо подалась дверь, хлынуло влажностью вместе с усилившимися звуками дождя и ветра.
Горячая, пахнущая избой, она присела на топчан…
Утром мать отозвала Валю домой.
В эту осень Истягин
непростительно промахнулся: глубоко улил яблони на зиму, а холода не пришли, устоялось тепло. Глубокий полив и тепло спровоцировали яблони — начали надуваться почки. А тут нахлынули из глубин северной Сибири холода, пожгли доверчивые почки…В утешение осталось умозаключение, что провокации всех оттенков одинаково губительны для всего живого на земле… Но без них жизни не бывает. Разве это рай, да и то в беседах валаамских старцев.
Завершились полевые работы.
Стылый ветер густел над полями. Холодком тянуло из оврага от родникового ручья. Все ниже никли облака над золотыми дубами по пригорку. Лилово-багряно перекипали приречные леса. Коровы, сановно сопя, слизывали с тальников листву.
Истягин не собрал помидоры с вечера, хотя накануне порошил снег, таявший на лету. Понадеялся: густая ботва и трава (ленился полоть) согреют помидоры, спасут от заморозка. Придумывал всякие объяснения своей неохоте возиться с помидорами-последышами. А ведь сколько труда потратил, таскал землю мешком из леса. Правда, кормился с детьми овощами целых два месяца. Жизнь шла вперебивку — увлеченно после работы в поле лечил кору яблонь, поливал, а когда поспел урожай, он забыл собрать яблоки, потому что важнее этого была потребность записать слышанный давно от сослуживца рассказ о том, в каком строю крымские татары совершали набег на Москву и окраинные земли Руси. По сотне конников в ряд, каждый с тремя конями. Сидит на среднем. В случае убега от русских и устали средней крайняя слева сама забегает направо, и таким манером он опять — на средней. И тут Истягину живо вспомнилось: и сам он в ночное время водил лошадей так же — на средней сидел. Это совпадение и особенно сообразительность лошадей говорило ему о чем-то по-здоровому неясном и изначально значительном.
Утром, когда дети спали, он вышел на крыльцо — тряпка для ног примерзла к ступеньке. Вода в кадке подернулась прозрачным ледком. Помидоры стукнул морозец. Зато воздух чист, свеж. Яблони лишь слегка взялись желтинкой, а сеянная под ними трава после недавнего укоса зеленела молодо, не думая о зиме. Бокасто выступили из-под повялой листвы большие полосатые тыквы. Половину перетаскал их в избу под широкие лавки. Накормил детей, Машу собрал в школу, Мишу спровадил к Камышиным — соседям через улицу. Маленькая жила у Дуси. Надо было собрать все тыквы, но помешало более важное дело — записать:
«Жить надо, как деревья. Не бороться с самим собой. Не страдать. Хотя дерево страдает. Начнешь рубить одно, соседки ее дрожат. Этапы жизни: детство — наслаждение жизнью с родителями. Мать носила за спиной, и мне радостно было касаться щекой ее шеи. Дед тетешкал, бабушка укладывала спать на полатях рядом с собой, говорила сказки: «А идет медведь на деревянной ноге. Мое мясо варит баба, мою шерсть прядет». А потом в школе узнал, как упала голубиная книга с неба. Это первая ступень жизни… Потом вторая ступень: семья, работа, и ты уже в народе, ты часть народа. Как это в стране той было: много философских школ, однако несхожесть их не приводила к поножовщине и тюрьмам. А может, выдумка все это?»
Выдумка-то выдумка, а занимала его больше, чем самая что ни на есть реальность — тыквы. И зачем только уродилось так много? И оставлять их на грядке — грех. За окном мелькнула женская голова в теплом платке, и Антон, решив, что Валентина, бросился за тыквами, как нерадивый работник при появлении хозяйки.
Перед народным здравым смыслом и здоровым духом молодой женщины стеснялся он за свою непоследовательность и, к огорчению своему, в чем-то стал таиться от нее. Это было дурно, однако не обязан распахиваться-то очень перед ней — не жена.