Биянкурские праздники
Шрифт:
— Засыпать воспрещено, — сказал полицейский и прошел мимо.
Бульварные фонари теперь стояли неподвижно, зато трамвай летел, тарахтя на каждой стрелке.
Барабанов перекинул левую ногу на правую, но тут визгливо пискнул в кармане щенок. Он вытащил на свет божий потомственную дворняжку. Это его протрезвило. Он поговорил с ней немного, упомянул Андрея Никанорыча, что-то туманно обещал ей на завтра.
Не нашлось у него минутки, чтобы передать подарок Любочке, все это время он был занят мыслями об изоляции токов высокого напряжения.
Кому нужны вообще эти токи
Впереди была независимость. Гуляй, душа, уезжай, приезжай, о новом открытии думай!
Он поднял воротник. На бульваре теперь было по-ночному тихо. Он решил, что щенок нагулялся, и опять положил его в карман. Мысль его вернулась к письменному столу Павла Петровича. А от него — к Любочке.
Она теперь сладко спит, смыв с пальцев чернила, будильник утром разбудит ее, она вскочит, пойдет бегать по комнате, в школу спешить. Наденет платье, бусы нацепит металлические; медные бусы рвут нитку пополам, сыплются по рукам ее, по платью. Он должен считать их. «Папа, а где Барабанов твой? — кричит Любочка. — Помнишь, как он меня, маленькую, в Александрии на ноге качал?» А бусы все сыплются с тонким звоном. Не пропусти ту единственную половинку, она твоя!
— Засыпать воспрещено, — опять говорит полицейский, трогает за плечо и проходит дальше.
— Пардон! — кричит Барабанов, встает и уходит.
Светает. Там, над крышами, над казенным садом, который бог весть когда отопрут, светлеют облака и нечаянный дождик спешно падает на дома, на мостовую, на Барабанова. Дождик перестает, и за облаками всходит солнце, не у нас, а где-то высоко-высоко, подле других планет, или далеко-далеко, ну, например, в Орле или Казани. Барабанов идет по городу, кажется, он выспался, кажется, ничего худого о его настроении сказать нельзя.
Он попадает в квартиру господ Гутенштамов к одиннадцати часам утра. Так ему назначили. Он выпил кофе и съел четыре рогульки, два яйца, бутерброд с колбасой, у крана на перекрестке (известно каком) вымыл руки и брызнул немного воды себе на лицо. Щенка пришлось оставить около городского мусорного ящика: отчего он сдох, было неясно — то ли он задохнулся в кармане, то ли прижал его Барабанов ночью, когда уснул на скамейке. То ли слишком рано отняли его у матери.
Он звонит у двери. Бегут открывать. И тряпичник опять звонко кричит со двора.
Он остается стоять на площадке. Звонит телефон, но никто не подходит к телефону. Он звонит на всю квартиру, ну пусть в ней пять комнат или даже семь, неужели же так-таки никто не слышит этого звона? Нет, бегут, бегут издалека и кричат: «Это верно из бюро!» И его впускают.
И опять тишина. Что-то странное делается за закрытыми дверьми, какое-то движение. Кто-то как будто хочет войти к нему в переднюю и не входит. Медленно открывается дверь, и оттуда, держась за
нее, выходит Марья Даниловна, какая-то опухшая, непричесанная. Она всегда носила корсет и высокую прическу из своих и чужих волос.Она останавливается, стоит неподвижно, взгляд ее тухнет, красное воспаленное лицо начинает дрожать.
— Барабанов, он ведь назначил вам, — говорит она и качается из стороны в сторону, такая большая и тяжелая женщина, — Барабанов, вот как нам увидеться пришлось… Он умер, ночью, во сне, от сердца. Он лег и не проснулся… — она плачет, заметно ноги ее подгибаются.
Барабанов молча стоит.
— Никто даже представить себе не мог, что у него больное сердце. Помните, как он бегал, и в теннис играл, и все такое? Он вчера по вашим делам ездил. Другие до ста лет живут. Он вернулся вечером такой довольный…
Барабанов говорит:
— Я уйду, не буду вас задерживать, не до меня вам.
Она ничего не отвечает и плачет. И он идет к двери. На самую короткую минуту он останавливается перед ней. Обернуться, спросить про мамашу, про Любочку? Или лучше молча выйти. Или вдруг Любочка выбежит сейчас из дальних комнат? Но никто не выбегает, и он решает уйти и мотает головой, как будто отвешивает поклон, в решительные минуты он не всегда знает, как ему поступить.
И ему вдруг вспомнились закорючки, ночь на бульваре, сны и то, что спать, собственно, было воспрещено.
Впрочем, обратный билет был у него в кармане.
И тут кончил я свой рассказ. И то боюсь, что длинно: ведь не биянкурец Барабанов, и, значит, нечего читателей занимать его личностью. Боюсь тоже, что скажут: тут до американской складки очень далеко, сто верст скакать! Тут до американской складки, как, например, до Орла или Казани!
Но ближе нам ничего такого встречать не приходилось.
Цыганский романс
— Выпьем, Гриша, за прелестную парижанку Ирочку!
— Выпьем, Петя, за прелестную парижанку Ольгу Федоровну!
В улице, что идет поперек нашей, близко-близко от черной реки, в девять часов вечера начинается ночь и продолжается ночь до четырех. Таковы обычаи и порядки. В девять часов вечера выходит из-за домов луна, не каждый день, этому никто не поверит, но когда она есть, она выходит, серая, мирная, обвислая, и светит в поперечную улицу, светит на красные и рыжие фонари и фонарики. Какая картина! Какая красота!
У венгра в заведении задернуты занавески. Там играют двое — на мандолине и на гитаре, и кто хочет присутствовать, тот должен платить деньги. Играют двое во славу хозяина, у хозяина две жены в Южной Америке, работают на него. Он толст, он богат.
Две жены, а третью он довез только до Парижа. Здесь прошлась она однажды по улицам, и больше ее не видели. У нее были рыжие волосы до полспины, грудь, которую никакое платье укрыть не могло, и печальный низкий голос. Она вышла подышать немножко парижским воздухом и не вернулась в заведение, и, говорят, страховое общество выдало венгру за жену деньги.