Барнаша
Шрифт:
Ирод боялся и уважал праведника. Грех Ирода всегда был перед ним. И, напротив, он знал жизнь Иоанна, полную самоотречения. Он уважал здравые суждения Иоанна, принимал его советы. Где-то в самой глубине сердца, куда правитель и сам боялся заглядывать, запечатлелись слова Иоанна: «Господь вездесущ, нет возможности утаить нечто от Бога». Можно ли было предотвратить гибель Иоанна, зная о таком отношении к нему Антипы? Предвидеть злобу одной женщины, силу чувственной красоты другой… Не слишком ли это много для одного человека, пусть с даром целителя и с Богом в сердце? Да нет, немного.
Он должен был знать. Он должен был предвидеть. Слишком много места в его сердце заняли другие люди и обстоятельства. Он увлёкся. Успехи окрылили его,
Ирод знает, что над ним тяготеет проклятие. Больная совесть кричит куда страшнее, нежели проповедь в пустыне. А он, Иисус? Тоже проклят? Или будет оправдан высотой той цели, что перед ним? Знать бы конец от начала и славу той цели, к которой он продвигается. Знать бы на самом деле, что жизнь Иоанна — меньше той цели, лишь песчинка в море песков пустыни. Быть может, не так бы давило грудь.
Он измучился за эти дни. От одиночества, от голода. Ослаб, головокружение, дрожь в руках, то и дело прошибает пот. Голод не страшен, когда ты готов к нему внутренне. Если дух твой силён, есть понимание необходимости поста. Если же смятение духа в тебе, и сомнения… Ни постом, ни чем иным Иоанна к жизни не возвратить! К чему все эти самоистязания? Утихомирить совесть, наверное. Наказать себя, чтобы смириться с утратой, принять её. Грех гордыни искупить.
Как приходят к нам искушения? Истинно, враг человека их приносит. Он появляется мгновенно там, где дух некрепок. Вот он, сидит, улыбается. Или то видения от слабости? Или нет, всё же сидит, в самом деле. Глаза блестят. Руки потирает, готовится к разговору.
— Что, Сын Человеческий, мучаешься? Бросил… предал друга и учителя? А как хорошо всё начиналось, он с тебя грехи смывал, окунал тебя… Бога призывали. Не Его надо было звать, а меня. Ведь тебя гордость одолела, а не смирение. Не Божеское это чувство, нет! Это мое, исконное! Тебе люди кланялись, а Ты возносился.
— Уйди, не томи душу, не так всё было. Я старался помочь многим. А забыл лишь одного. Мой грех, мой и ответ.
— И опять ты мой, сам того не зная. Быть свободным — самое большое благо, его я и выбрал. А вы объявили меня неблагодарным, и меня же, наказанного, оплёвываете и боитесь… Странные существа вы, люди… И ты тоже, ты тоже… Ты ведь тоже хочешь быть свободен и независим, и себе самому обязан всем. Как упивался своим даром, как радовался тому, что ты — первый. На Господа своего и не оглядывался, хоть и поминал его по старой привычке на каждом шагу.
— Не так это было! Радовался тому, что нужен людям, что оживают под моими руками. А если и была гордость, и неправ я, вымолю у Господа прощение. Молитвой и постом, и покаянием…
— А к чему тебе оно, прощение? Разве так уж плохо быть первым? Разве не радовался ты тому, что ученики Иоанна уходят к тебе, и тому, что слава первого проповедника в стране пошла по этой дороге?
— Замолчи! Если и было так поначалу, то после, потом, горе и беда Иоанна стали моими. Горько сожалел я, и по сей день не нахожу места. Дай мне покой, дай мне обрести мир с моим Богом! Разные у нас с тобою дороги, изыди!
— А я так не думаю. Кто раз вкусил славы, захочет её снова. Это мой напиток. Я замешал его на дурмане жизни, на человеческих страстях, на человеческих ошибках! И нет от него противоядия, нет, милый ты мой!
Дьявол взял Иисуса за руку, потянул к краю площадки. Странно, но привычный вид за её пределами изменился неузнаваемо. Вздрогнул Иисус, поняв, что уже не в горах они, а неведомо как перенеслись в Иерусалим, и стоят на крыле храма Господня. Захотелось проснуться, но не получалось, хоть он и тёр глаза рукавом нещадно.
— Если ты Сын Божий, и простёр Он руку над тобой, — Дьявол задумался. — Если ты Сын Божий,
бросься вниз, ибо написано: «Ангелам своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнёшься о камень ногою Твоею» [218] .Золотом и мрамором блестел на солнце храм. Долина Хеврона была перед ними, как на ладони. Глубина манила, звала. Казалось, стоит лишь расправить крылья, — и полетишь, сольёшься в объятиях с голубым небом, с облаками. Будешь неотъемлемой частью этого простора. Странное чувство абсолютной свободы, невероятной собственной силы захватило Иисуса. Он долго молчал, не в силах справиться с ним. Как когда-то в детстве плыл по небу на облаках, и получалось!
218
Псал. 90:11–12.
Дьявол в каждом из нас, и он не дремлет. Искуситель, он ведь искушает. Лишь от самого человека зависит, каким будет ответ. Чаще всего отвечают «да», и после недолгого головокружительного полёта тело не сумевшего ответить «нет» неизбежно оказывается распростёртым на мостовой. Разбитое и жалкое. Не этого хотел Иисус. И потому ответил:
— Написано также: «не искушай Господа Бога твоего» [219] .
И вмиг исчез дьявол. Снова открытая площадка в горах, и Иисус один наедине с небом. Трудно сказать, спал ли он или грезил наяву. Так близко, рядом был только что Сатана. И нет его, лишь легкий дымок на краю площадки, там, где он стоял. Или то испарения из долины. Трудно даётся на этот раз пост. Чувствуешь себя настолько слабым, что сон и явь не различаешь. Дни сливаются в один бесконечный ряд, трудно сказать, было ли это событие вчера, или, может быть, позавчера… Да и было ли? Не с самим ли собой спорил? С тем, что в глубине души живёт.
219
Второзак. 6:16.
В какой из дней он покинул свой временный приют? Кажется, то было вчера. Он хотел есть. Сухие фиги не утоляли голода, а пробивающаяся из расщелины скалы тонкая струйка воды раздражала своим журчанием. Хотелось вина и мяса. Ночью приснилось пиршество с учениками. Пахло рыбой, мясом, приправами. Богатый дом, щедрый стол. Ароматы умащенных маслом тел. Мягкие ложа. Жизнь манила его своими соблазнами. А до срока ещё не менее пяти дней. Следовало бы отмечать количество прожитых дней, да вот хотя бы на стене пещеры. Он же потерял им счёт, не помнил. Впрочем, какая разница. В положенный срок к нему придут.
Ну вот, кажется, вчера это было. Доведенный до сумасшествия ночными пирами, утром он не помнил себя. Отбросил свитки с изречениями пророков в сторону, вскочил и помчался куда-то, не разбирая дороги. Там, внизу, были люди. Там ели обычную пищу. И он был бы с ними, не один. Сокрушённый сердцем, он не хотел уже обвиняющего, кричащего о вине перед Иоанном одиночества. Безумие владело им, когда он нёсся вниз по кручам. Как только не сорвался! И это — ученик спокойных, взвешенных индийцев, суть философии которых — достижение полного покоя, нирваны. Он не узнавал сам себя, не постигал, что происходит. Смерть Иоанна стала тем самым камнем преткновения, который его губил. Ибо погибель человека — неспокойная совесть.
Когда в долине он наткнулся на первый дом, и уже коснулся его стены руками, посетило его видение. Аромат мёда коснулся его ноздрей, ессеи употребляли его и в пищу, и в своих настоях, которыми лечились. Неудивительно, что он вспомнил. Иоанн в пустыне. Звёзды над головой, вдали — горы. Учитель прислонился к невысокой каменной гряде. В руках его — соты с мёдом. Без всякого внутреннего смущения, без тени неудовольствия на лице он поедает саранчу, заедает этот скудный ужин из насекомых мёдом, жуёт воск сот. Ему всё равно, что есть и пить, он думает о высоком…