Барнаша
Шрифт:
Теперь ученый сын дерзко отвечал отцу:
— Разве Божественное слово учит этому, отец? Разве не сказано было: «У тебя не должно быть никакого имущества, никакого надела земли. Я — твой надел, Я твое имущество» [118] ?
Всё страннее были поступки Иуды с годами. Сын доводил до крайней степени экзальтации всё, что относил к служению Господу. Иуда стал отказываться от вина, не ел мяса, и вообще ел очень скромно, едва поддерживая существование. Утром он принимал холодную ванну, одевался в белую одежду из льна, сидел молча, вызывая в себе набожное настроение. Он не посещал Храм, считая, что достаточно вести образ жизни, окруженный святостью, чтобы сделать ненужными Храм и жертвы. Он подавлял в себе всякий порыв к удовлетворению чувственных желаний. И не ввёл в дом свой жену, несмотря на настояние родителей. А ведь он был красив, этот потомок священнического рода, потомок Аарона. Такое встречалось нечасто, учитывая запреты на браки с иноверцами и даже с теми, кто, будучи сыновьями и дочерями Израиля, побывал в плену. Чистота священнических браков соблюдалась весьма строго. Высокого роста, кожа смуглого оттенка, словно хранившая в своей глубине отсветы египетского
118
М. Я.Михайлов. Страна и жители Палестины. «История Израиля и Иудеи» М.: Крафт+, 2004.
Между сыном и отцом давно произошёл разрыв. Иуду не встретишь, разве только случайно, в домашних покоях отца его, Шаммаи. Лишь изредка показывается матери, Мариам. Та, исступленно любящая сына, несмотря на строгие запреты Шаммаи, умудряется принимать Иуду, выделить ему несколько «лишних» драхм, одеть, напоить, накормить… Сестра разделяет чувства матери, она тоже любит Иуду, хотя иногда ревнует к нему родителей, которые мало дорожат ею. Всё остальное время, не днями — месяцами, пропадает блудный сын из дома. Он, который мог стать блестящим представителем иерусалимской знати, хочет жить в общине ессев [119] , в пустыне Энгадди, что возле Мёртвого моря. Жить в одном доме с нищим сбродом, не имея ничего своего, всё считая общим достоянием, беспрекословно повиноваться попечителю, а что самое страшное и оскорбительное для Шаммаи — дать обет безбрачия! От окончательного ухода его удерживают лишь мольбы и слезы матери, но и это, наверное, ненадолго.
119
Ессеи — общественно-религиозное течение в Иудее во второй половине II в. до н. э. — I в. н. э. Ессеи — главные предшественники христианства.
Как подумаешь, ведь мальчик мог бы попытаться сделать то, что не удалось ему самому, Шаммаи. Как подошёл бы ему белый хитон священника, украшенный поясом с разноцветным шитьём и кидар [120] ! Род его восходил к Аарону, первому из священства, и позволил бы ему облачиться даже в голубую с пурпуром ризу первосвященника. Ни к чему скрывать, именно к этому готовил его Шаммаи.
И сам он когда-то стоял в зале «газит» [121] Синедриона, где рассматривают родословия священников и левитов. Тогда возглавлял его Ханан, нынешний первосвященник Каиафа приходится зятем Ханану. Все представители клана Ханана, а их немало в Синедрионе, связаны с династией Иродов и римскими управителями Иудеи. Не о них ли написано в Талмуде:
120
Кидар (Исх. 28:4, 37:39; Лев. 8:9) — священное головное украшение иудейского первосвященника, в виде чалмы, из виссона (тонкого, чистого белого полотна), которым обвивалась голова. На передней стороне его посредством голубого шнура прикреплялась золотая дощечка с надписью: Святыня Господу (Исх. 28:4, 36:38). Первосвященники надевали кидар только в официальных торжественных случаях (Лев. 8:9; Зах. 3:5)
121
Газит — во времена существования Храма Синедрион заседал в особом помещении на территории храмового комплекса, которое называлось «Лакшат а- Газит».
Пятнадцать лет прошло с тех пор, как Ханан бар Шет был смещён римлянами, но тем не менее всё это время он находился у власти. Каиафа — игрушка в руках тестя. А сам влиятельный саддукейский клан во главе с Хананом подчиняется только прокуратору.
Тогда, много лет назад, Шаммаи стоял в «газит», как громом пораженный приговором — это ему устами Ханана Синедрион вынес приговор — недостоин! Он, Шаммаи, недостоин быть священником, сказали они, не просто лишив его цели в жизни, но вырвав из его груди саму жизнь. Они ушли вместе с теми, кто надел на себя белые одежды — знак посвящения в священство иерусалимского Храма, а он остался, и облачился в чёрное. Он кричал им вслед, покидающим зал в безмолвии, что они — не кровные иудеи, а потомки ассирийцев, что они не сохраняли чистоты священнических браков… Что род его — чист, и имена предков в списках со времен Моисея, а они ставленники Рима!.. Что толку? Он бился в рыданиях, пугая родных и близких, отказывался от еды и питья, жил несколько месяцев после этого как во сне, не замечая смены дня и ночи, не различая лиц…
122
Песахим, 57а.
Потом и это прошло. Он построил себе обрядовую цитадель. Он ходил всю последующую жизнь, опустив глаза, чтобы не смотреть на посторонних женщин, нарочито сгибал плечи, показывая, сколь велик груз правил, которые несёт на себе, принимал отсутствующий вид, натыкаясь на людей и стены. Усердное изучение всех тонкостей устава давало ему единственное истинное наслаждение. Без устали громоздил он запрет на запрете, он был упорен, мелочен и фанатичен. Он добился своим рвением и знаниями того, что его считали вторым после Гиллеля Учителем, о нём рассказывали легенды. Да полно, было ли это легендой — то, что он едва не уморил голодом своего малолетнего, долгожданного и обожаемого сына, заставляя его соблюдать пост? Спросите об этом у матери, Мариам. И если она захочет сказать правду…
Он стал тем, кем захотел стать после первого большого поражения своей жизни. Он предводительствовал фарисеями, заседал в Синедрионе рядом с членами изгнавшего его когда-то
клана. Он был уважаем, богат и известен, имел учеников и последователей. Но…Но сын его тоже не станет священником, он станет учеником Иисуса Назорея. Это стало известно сегодня, в ходе разговора с первосвященником Каиафой, и Шаммаи не мог прийти в себя от гнева и разочарования. Если сын его и был вторым большим поражением, то это было его личное горе, его боль. Он не собирался ещё и усугублять её, сделав сына соглядатаем, присматривающим за безродным бродячим пероповедником. В глубине души, в том её участке, где не царствовала Тора, он старался любить — и это иногда получалось, — сына, уважал его за наличие собственного мнения, за следование своим идеалам. По-своему, ошибаясь, быть может, кидаясь в крайности, тот старался идти путями Господа. То же, что предлагалось теперь Шаммаи, было в его глазах полным предательством всего. Но выхода не было, условия были поставлены жёсткие. Они касались его дальнейшего пребывания в Синедрионе, его возможностей иметь учеников в качестве всеми уважаемого Книжника. Словом, всего, что ему до сих пор оставил ещё клан Ханана в жизни.
Следовало срочно вызывать сына. Следовало просить его об услуге. Не просить — умолять, ибо вся жизнь Шаммаи была в том, что у него собрались отнять, не прими сын условий Каиафы. Но прежде всего, надо было понять, что собой представляет человек, к которому Иуда должен был идти в ученики.
— Дело не в том, какие у него замыслы, — путано объяснял Шаммаи Каиафа. — Дело в том, к чему всё приведет, если его замыслы осуществятся. Он опасен, как чума, и его следует уничтожить, ибо если он сам по себе и не бунтовщик, то замыслы его уже превращают его в бунтовщика. Он не занимается политикой, не призывает к мятежу, он даже согласен, что надо платить римские налоги. И при этом провозглашает, что суббота для человеков, а не человек для субботы. Не признает различий между римлянами, иудеями, эллинами — все они для него просто люди, и над всеми — Господь. Он хулитель Храма, хотя считает его домом Отца небесного, он хочет навести там свои порядки. И за ним следует народ. Многие признают его Мессией, вот что опасно!
— Это бесхитростный, добросердечный человек, который никому не хочет зла, — говорил один из бывших учеников Шаммаи, видевший Иисуса. При этом у него был такой вид, будто он грезил наяву. Взгляд у него становился отрешённым, когда он говорил об Иисусе, он утверждал, что Иисус — тот, кто других поднимает из могил, кто способен воскрешать мёртвых, излечивать любые болезни.
— Однако, этот царь нищих и его нищие приверженцы всё же не гнушаются собственностью, — говорила ему Мариам, жена. У него в почитателях много женщин, обладающих домами и богатствами, и он с учениками часто останавливаются в этих домах, и пируют в них. Я слышала, у них даже есть собственный казначей, и говорят, что он не прочь запустить руку в общий кошелёк, который ему доверили…
Мнений было много, понимания — никакого. Шаммаи решил одно: чтобы там ни было, надо вызывать сына. Он поставит на колени мать и сестру Иуды, будет умолять сына сам, пусть тоже на коленях, уже не важно. Лишь бы не потерпеть окончательного и сокрушительного поражения в своей жизни на пороге её конца. Всё что угодно, только не это.
18. Письма 1
К — Гаю Понтию Пилату, привет.
Я сержусь; мне не ясно, должен ли, но я сержусь. Пребывание твоё в Иудее не бесполезно, но и ошибки твои мне ведомы. Последняя затея с акведуком неплоха. Нет нужды объяснять мне, как нужен восточному городу с его пылью и грязью акведук. Вода требуется для питья, для омовений, для поливки садов и пр. Зная склад твоего ума, не сомневался в том, что деньги ты изыщешь, не отягощая карман Тиберия ненужными тратами. Я не ошибся в тебе — 200 стадий [123] от города! У тебя талант градостроителя, и я всерьёз подумываю о том, чтобы развивать его в тебе. Поздравляю тебя, ты неплохо поработал, и деньги нашел, где следовало — в священном хранилище иудеев. Но к чему весь последующий шум?
123
Стадий — древнегреческая мера длины, равная 600 ступням. Различаются олимпийский стадий (192,28 м) и дельфийский (177,55 м). Первоначально словом «стадий» обозначалось расстояние, которое должен пробежать бегун на короткую дистанцию.
Следовало объяснить неблагодарным негодяям, с которыми тебе приходится иметь ныне дело, что это их страна, их город, и соответственно — их вода, которую не унесет с собой Рим. Особо непонятливых можно было запомнить, и поучить их благодарности и стремлению к чистоте, не устраивая из этого публичного зрелища. А что сделал ты? Крики усмиряемой тобой палочными ударами толпы достигли ушей Цезаря. Ты же не в первый раз раздражаешь божественные уши.
Припоминаешь? В первый раз это были твои солдаты со щитами в Иерусалиме. Половина Иудеи поклялась умереть, но не допустить изображений императора в свой Священный город. Цезарь был бы рад исполнению их клятвы, кому же из венценосных особ приятно слышать, что их выставляют откуда бы то ни было. Правда, очередные волнения были бы весьма некстати. Но ты, словно желая вывести меня из терпения окончательно, повесил на стенах дворца Ирода те же золотые щиты с изображением императора. И снова жалобы к Тиберию. Он должен быть тебе страшно благодарен, думаю, при упоминании твоего имени он скрипит зубами.
И теперь ты вновь подставляешься под гнев императора. Сеяну стоило немалого труда уговорить Цезаря оставить тебя в Иудее. Он использовал всё своё влияние, весь свой пыл. Понимаешь ли ты, что это значит?
Думаю, влияния Сеяна и моих связей хватит, чтоб удержать тебя и в следующий раз, и раз за разом, до десяти раз. Не стану этого скрывать от тебя, наши позиции сейчас значительно укрепились. Но захочу ли я это сделать — вот в чём вопрос. Друг мой Пилат, ты, хоть и воин, но давно не юнец, пора научиться быть осторожным. Открытая атака на врага, согласен, упоительно-прекрасна. Несёшься вперед, сносишь всё на своем пути, вперед, к победе! Но разве ты не знаешь, что в твоей должности необходимы скорей отступления, маневры, лавирование?! Ты ставишь под угрозу выполнение моих планов, а я, как ты знаешь, не прощаю подобных ошибок, во всяком случае, не трижды! Сделай милость, не делай больше глупостей, иначе я забуду о нашем прошлом.