Бабушкина внучка
Шрифт:
Таким образом отбывались, как обязанность, эти свидания и обоюдно не приносили ничего, кроме тяжелого, неудовлетворенного чувства.
Не подозревая всей истины, Наталья Федоровна искала причину этого печального явления только во внешней грустной обстановке и мирилась с этим как с неизбежным.
Временами Юрию так хотелось уйти — не от четырех желтых стен его камеры, — как ни странно, но они ему даже нравились, — а от своего прошлого, от своих воспоминаний, от всего, что было связано с его внутренним «я». Желание это бывало до того острым, что хотелось удариться головой об одну из этих четырех стен, чтобы уничтожить все старое
Тогда особенно благотворны были посещения косого фельдшера.
Смущенный и встревоженный стоял иногда Юрий, по уходе фельдшера, посреди камеры. Всколыхнулись какие-то, точно заснувшие мысли, и жгучее желание пойти искать — но не потерявшейся правды, а чего-то нового, чему нет еще имени на человеческом языке — охватило сердце Юрия. Ему стало вдруг как-то ясно, что правды искать нечего, что правда и без того живет во всем живом, но что другое должно явиться людям — и это не правда и не любовь, — а что-то огромное, вмещающее в себе и любовь, и правду. Он подыскивал слово, чтобы определить, но не мог. Какая-то жалость, мучительная и необъяснимая в своей причине, шевелилась в груди и рвалась оттуда на волю. И захотелось ему идти из края в край, идти долго и кликнуть клич, чтобы все пришли и объяснили ему или сами прониклись этой жалостью.
Всегда и раньше еще ему часто казалось, что оболочка, внешнее, слова, а иногда и поступки совсем идут врознь с внутренней жизнью души… Бывало так, что он глядел и не видел этого внешнего, точно слетала оболочка — кожа и мускулы, — оставалось перед ним одно только чужое сердце, прозрачное как стекло; он слышал тогда одни слова, а за ними явственно, из глубины чужого прозрачного сердца доносились до его слуха совсем, совсем другие. Он страдал, мучился этим разногласием; он не знал, как разбить, как уничтожить ненужную, возмутительную фальшь. И теперь, в настоящую минуту, здесь, среди стен, где томились длинные, скучные дни жертвы этой роковой фальши, он чувствовал ее еще больше, каждым своим первом.
— Душа ребенка… — произнес он громко, движимый охватившим его желанием говорить, — душа ребенка… всегда одна… и у всех… Пусть это вот… обидчик… ненавистник… убийца!..
Он вдруг остановился. Лицо его исказилось испугом, и он зарыдал судорожным, сдавленным рыданием — одними звуками, без слез. Да! Он — убийца, он — артист, с тонкой организацией души, он — способный к проникновению, он — умеющий видеть невидимое, он — простой, обыденный убийца!..
— Убийца!.. убийца!.. — повторял он, злобно стиснув зубы.
С этого дня он особенно жадно стал ожидать суда.
Со страхом и тайной надеждой ждала этого дня и Ненси.
— Как мне жить?.. Как мне жить… если приговорят?.. — спрашивала она себя с ужасом, стараясь, впрочем, не верить в мрачный исход.
— Бабушка, ты понимаешь… если… приговор… — решилась она, было, только раз как-то начать, и не могла продолжать дальше.
Уже наступал конец апреля, когда назначено было заседание суда. В воздухе чувствовалась весна, но погода стояла пасмурная, все время дожди, — однако это не помешало отборной и неотборной публике наполнить битком большой, поместительный зал местного окружного суда.
— Я всегда ждала подобного конца!.. всегда, всегда!.. — захлебывалась от восторга Ласточкина, упиваясь своим предвидением.
Серафима Ивановна, сидевшая возле нее, в первом ряду, только презрительно пожала узкими плечами, и,
отвернувшись, стала рассматривать публику в свой длинный черепаховый лорнет. Беленький Крач чувствовал себя почему-то неловко и сконфуженно то моргал, то опускал глаза.Раздалось, наконец, обычное: «Суд идет»!
Пигмалионов был оживлен, ожидая сражения с приехавшей защищать, по приглашению Натальи Федоровны, столичною знаменитостью.
Ввели подсудимого.
— А, знаете, он недурен! Даже красив!.. — трещала Ласточкина, обмахиваясь своим веером.
— Он больше чем красив, — сухо подтвердила Серафима Ивановна.
Однако разговор пришлось превратить — началось чтение обвинительного акта.
Приезжая знаменитость — столичный адвокат, несколько рисуясь, с равнодушным видом оглядывал зал.
Наталья Федоровна сидела в самом последнем ряду. На Юрия смотреть она не смела, боясь за свои нервы.
Ненси и Марья Львовна отсутствовали.
Пигмалионов произнес громовую речь, желчно доказывая испорченность подсудимого, причем не без яда задел и Ненси. Тут было все: и боязнь за колебание основ христианского учения, и страх за нравственный упадок в обществе, и просьба охранять свято закон, и воззвание к совести присяжных, и строгое им предписание не расплываться в слащавой чувствительности…
— Вы пришли судить, — вы помните: судить, — торжественно заключил он обвинение, — судить, а не благотворить.
Встал столичный лев. Он начал говорить тихо, отрывисто, будто взволнованно, поминутно отирая лоб платком и отпивая маленькими глотками воду из стоящего возле стакана. По мере нарастания речи повышался тон и голос; оратор видимо себя взвинчивал, и последние фразы почти прокричал повелительно и властно. Он дышал тяжело, лоб его действительно покрылся потом.
Когда председатель обратился к Юрию, глаза публики впились в красивое, измученное лицо подсудимого.
Суд утомил его; лицо осунулось и пожелтело, а по углам губ пробегали нервные судороги, но он ответил ровным, спокойным голосом:
— Я виновен. Прошу законной кары.
Весь зал, как одна грудь, точно вздохнул печальным, разочарованным вздохом.
Присяжные ушли. Зал замер в напряженном ожидании: отрывистое чье-то слово… восклицание… чей-то шепот… кто-то заспорил и — снова молчание.
Присяжные вынесли оправдательный вердикт. И опять, как из одной груди, вырвался радостный, громкий вздох облегчения.
Смеясь и плача, в одно и то же время, бросилась Наталья Федоровна в сыну:
— Мой! мой! мой! мой! — твердила она одно только слово, смачивая слезами и осыпая поцелуями его волосы, лицо, руки…
XXIII.
На другой день, в гостинице, где остановилась Наталья Федоровна, состоялось свидание между Юрием и Ненси. Мать оставила их вдвоем.
Они долго сидели молча, с опущенными вниз глазами, боясь поднять их. Им было страшно. Ему казалось, что вот, за этим немного похудевшим, но прекрасным лицом, стоит знакомый призрак высокого, бледного человека, с темными глазами… Вдали, как бы в тумане, большая комната, залитая светом, красного дерева стол, косой сноп солнечных лучей, играющие в нем пыльные точки…
Юрий едва сдержал готовый вырваться из груди стон и крепко стиснул руки, так что хрустнули пальцы.
— Так вот, — минуту спустя, сказал он глухо, — нам надо начинать жизнь снова…