Азиаты
Шрифт:
— Скажу, господин генерал-поручик, отчего ж не сказать, коль думается мне, что нельзя более русским опираться на башкирские плечи. Надо поставить над башкирами своего человека. Я привёз моих сыновей — одного из них хотел бы сделать начальником над башкирами. Ты видел его, господин генерал, зовут моего старшего Эрали Султан: он храбрый джигит в открытом поле, и мудрый хозяин в своём аиле. Станет управлять башкирами — всех научит кланяться императрице русской, а тебе тем паче.
— Спасибо, Абулхайр, но предложение твоё принять никак не могу. Есть мудрые головы и среди русских, так что найдётся на них управа… Обойдёмся без твоей помощи… Тебе я советую, коли не осерчал, поезжай к Красной Горе и жди меня там… Прежде чем о начальстве над башкирами думать, надо тебе самому вместе со своим народом присягнуть России. Имею полные полномочия от её
В разгар жаркого оренбургского лета прибыл Татищев с отрядом в назначенное место. Возле строящейся крепости гремела духовая музыка, палили пушки и ружья. Тысячи русских солдат и казаков, множество джигитов киргиз-кайсакской орды съехались на торжества по случаю принятия российского подданства Меньшей и Средней орд. Генерал Татищев главенствовал на торжествах. Перед ним Абулхайр произнёс присягу. Татищев же опоясал хана богатой саблей и первым провозгласил тост во имя вечной дружбы и единства русского и киргиз-кайсакского народов. Прочие генералы и чины помельче, в их числе и полковник Тевкелев, затерялись в бесчисленной толпе, а затем поехали с Татищевым осматривать Яицкую линию. Абулхайр-хан откочевал в свои владения, к Аральскому морю.
Устраивая новый край, генерал-поручик Татищев продолжал карать воров и взяточников, предателей и доносчиков. Но и сам, полный решимости сослужить верную службу императрице, настрочил и отправил в Петербург донос на Шемберга, надеясь, что Анна Иоановна и обер-камергер Бирон по достоинству оценят высокого духа рвение и преданность статского советника Татищева. Дабы приумножить свою личную преданность императрице, Татищев отправил в Москву Салтыкова с тем, чтобы он переправил Бирону двух серых иноходцев и двух рыжих кобыл, а вместе с ними двух пленников — мальчика и девочку…
Шло время. Службу по устройству Оренбургского края Татищев деятельно сочетал с писанием «Истории государства Российского» заодно изучая материалы о близлежащих к России землях и живущих на ней народах. Труды древнеримских историков постоянно лежали на его столе. Василий Никитич по вечерам при лампадке, склонившись над старыми томами и собственными страницами, нисколько не походил на жёсткого, крутого генерала, каким его знали солдаты и офицеры, В начале 1740 года Татищева неожиданно пригласили в Петербург. Пока ехал в громоздкой своей карете, не думал ни о чём худом. Но в Москве долетели до него слухи, будто бы отозван Татищев из Оренбурга, чтобы дать показания тайной коллегии о делах своих противозапретных. По приезде в Петербург тут же наведался к Волынскому, где был радушно встречен старыми друзьями Соймоновым, Хрущовым, Мусиным-Пушкиным, Еропкиным… Множество столичных новостей узнал «киргизский странник»: Волынский-то не только в генерал-адъютанты пожалован, не только дом на Мойке схлопотал, но и в первые кабинет-министры вышел. Теперь ему сам Остерман нипочём, да и Бирона он минует, входя в кабинет императрицы… Анна Иоановна поручила ему сочинить записку о поправлении государственных дел. Пользуясь правом, что первый кабинет-министр волен сам составлять свой кабинет, Волынский ввёл а него обер-гер-кригс комиссаром Фёдора Соймочова, тайным советником и сенатором Платона Мусина-Пушкина. Хрущов и Еропкин — люди безвестные в высших кругах, но родственники первого министра вошли в кабинет в качестве секретарей-помощников по инженерной и архитектурной службам… Дотянулись наконец-то руки Волынского до «верховников» — грозных врагов Анны Иоановны. Пошла расправа над ними. Долго щадили князя Дмитрия Михайловича Голицына. Но вот приехали за ним в Архангельское, отвезли в Шлиссельбургскую крепость. Князь не вынес позора — скончался в каземате… Почти целый год длилось расследование по делу Долгоруких. Вывезли их в Новгород и за городом, на Торговой стороне близ Скудельничьего кладбища, казнили… А какой маскарад закатила императрица после того, как палачи омыли кровавые руки! Право, маскарад сей был объявлен в честь окончания русско-турецкой войны. Решила Анна Иоановна своего шута, петуха горластого Голицына, женить на уродице Бужениновой. Свадьба состоялась в ледяном доме, и потеха такая, что в грядущих веках о ней будут потомки рассказывать… «Верховников» выкорчевали и взялись за немцев, за бироновщину…
Татищева пригласил
к себе Волынский в тот вечер, когда слушались его «Рассуждения о поправлении внутренних государственных дел». Ознакомив гостя с петербургскими новостями, первый кабинет-министр сказал важно, с барской вальяжностью:— То, что было здесь до сего дня, и то, что в киргизских степях творится, — всё это суета сует. Не сладится то, что творимо много, будет плохо для всех, и для киргизской степи тоже. А посему прошу моих дорогих конфидентов послушать, что мной написано… Итак, начну с укрепления границ и об армии, а также о церковных жёнах, о шляхетстве, о купечестве, о правосудии н экономике…
Конфиденты смолкли, приготовясь слушать. Татищев, опершись локтем о стол, будто бы внимал рассуждениям Волынского, а сам думал: «За что же меня-то приволокли в тайную канцелярию? Неужто сам первый кабинет-министр о сём не знает? Неужто Ушаков лаже Волынского в свои тайны не посвящает?» Татищев отвлечённо воспринимал обрывки фраз, срывающихся с уст хозяина дома:
— «Для укрепления границ не только приводить в хорошее состояние крепости, но и поселить армию на границах же, в слободках», — зачитывал Волынский.
— «Сенаторам ежегодно обозревать все губернии для усмотрения тамошних непорядков, и для того число сенаторов умножить…
— Звание генерал-прокурора, как соединённое с весьма обширною властью, отменить, ибо он может препятствовать сенаторам в свободном действии, но быть при сенате обер-прокурору…»
Фёдор Соймонов при этих словах довольно покряхтел и выпрямился, а Волынский продолжал:
— «По примеру европейских государств ввести шляхетство в духовный и приказный чин, ибо доныне в канцеляриях все люди подлые…
— Учредить по приходам сбор для содержания священников, не допуская их в необходимость заниматься хлебопашеством…
— Представить шляхетству исключительное право содержать винные заводы, а имеющих достаточные деревни обязать заводить у себя конские заводы…
— Видным дворянам и канцелярским служителям предписать носить платье победнее, ограничивая их расточительность…
— В должность воевод и гражданских чиновников определять людей учёных…»
«Толмуд» Волынского вызвал всеобщее одобрение — не было усмотрено ничего предосудительного, что могло бы оскорбить слух императрицы или её фаворита. Татищев полюбопытствовал:
— А как сама императрица смотрит на «Генеральные рассуждения»?
— Сама она и есть сама. — Волынский скептически усмехнулся, давая понять, что императрица в этом деле «не в зуб ногой». И прибавил в том же гоне: — Ей что не поднеси на подпись — всё подпишет, если Бирон до того не успеет прочитать.
Присутствующие тихонько засмеялись: знали они и о более дерзких выражениях и поступках Волынского.
Первый царедворец, первый кабинет-министр, с каким отчаяньем «вгрызался» он в науку, чтобы восполнить умом мудрых философов мира своё ничтожное, образование. Конфиденты перевели для него Юста Липсия, чтение сочинений которого запрещалось в России, Волынскому же преподнесли наиболее острое из написанного: комментарии на Тацита. «Смелая книга, тут ничего иного не скажешь», — рассуждал он, зачитываясь страницами переведённой книги, в которой Липсий сравнивал Иоанну II, неаполитанскую королеву XV века с Клеопатрой и Мессалиной. Находя сходство между ними и русской императрицей Анной Ивановной, писал карандашом на полях: «Она! Она! Это она!»
В подражание Юсту Липсию Волынский с превеликой охотой писал свои рассуждения «О дружбе человеческой», «Надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими?», «Каким образом суд и милость государям иметь надобно»
«Смел до отчаянья первый кабинет-министр, — подумал с некоторой тревогой Татищев. — С Бироном вовсе не считается. Я-то тоже подал донос на Шемберга, а о фаворите самом не подумал. Ну как Бирон за Волынского возьмётся тогда и мне несдобровать… А может, меня и вызвали к Ушакову за донос на Шемберга?!» Поёжившись от своих догадок, Татищев сказал с сомнением:
— Не боишься, Артемий Петрович, самою-то государыню? Она ведь вся с ног до макушки от своего фаворита зависима.
— Волков бояться — в лес не ходить, Василий Никитич. Скрывать то, что государыня у нас дура, не желаю. От неё у нас житьё хуже собачьего… Система наша ни к чёрту! Смотрю на систему нашу и диву даюсь её несовершенству. Посмотрела бы императрица, как польские сенаторы живут! Польскому шляхетству сам король не может ничего сделать — живут припеваючи, а у нас всего боятся, за всё судят.