Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
отчасти может быть чтобы подлечить нервы. А потом может быть из города, где ты уж слишком прославишься, ты поедешь в другой конец страны уполномоченным по делам церкви.Лютый ярославский следователь Волкопялов уполномоченный по делам церкви в Молдавии.
Или станешь ответственным секретарем Союза писателей.Другой Ильин, Виктор Николаевич, бывший генерал-лейтенант госбезопасности.
Ничему не удивляйся: истинное назначение людей и истинные ранги людям знают только Органы, остальным просто дают поиграть: какой-нибцдь там заслуженный деятель искусства или герой социалистических полей, а - дунь, и нет его.- Ты - кто?
– спросил генерал Серов в Берлине всемирно-известного биолога Тимофеева-Рессовского.
– А ты - кто?
– не растерялся Т.-Рессовский со своей наследственной казацкой удалью.
– Вы - ученый?
– поправился Серов.
Работа следователя требует, конечно, труда: надо приходить днем, приходить ночью, высиживать часы и часы, - но не ломай себе голову над "доказательствами" (об этом пусть у подследственного голова болит), не задумывайся - виноват, не виноват, - делай так, как нужно Органам - и все будет хорошо. От тебя самого уже будет зависеть провести следствие поприятнее, не очень утомиться, хорошо бы чем-нибудь поживиться, а то хоть развлечься. Сидел-сидел, вдруг выдумал новое воздействие!
– Эврика! звони по телефону друзьям, ходи по кабинетам, рассказывай - смеху-то сколько! давайте попробуем, ребята, на ком? Ведь скучно все время одно и то же, скучны эти трясущиеся руки, умоляющие глаза, трусливая покорность - но хоть посопротивлялся бы кто-нибудь! "Люблю сильных противников! Приятно переламывать им хребет!"Сказал Г.Г-ву ленинградский следователь Шитов.
А если такой сильный, что никак не сдается, все твои приемы не дают результат? Ты взбешен? "и не сдерживай бешенство! Это огромное удовольствие, это полет!
– распустить свое бешенство, не знать ему преград! Раззудись, плечо! Вот в таком состоянии и плюют проклятому подследственному в раскрытый рот! и втискивают его лицом в полную плевательницуСлучай с Васильевым у Иванова-Разумника. ! вот в таком состоянии и таскают священника за косы! и мочатся в лицо поставленному на колени! После бешенства чувствуешь себя настоящим мужчиной! Или допрашиваешь "девушку за иностранца".Эсфирь Р. 1947.
Ну, поматюгаешь ее, ну спросишь: "А что, у американца - ... граненый, что ли? Чего тебе, русских было мало?" И вдруг идея: она у этих иностранцев нахваталась кое-чего. Не упускай случай, это вроде заграничной командировки! И с пристрастием начинаешь ее допрашивать: Как? в каких положениях?.. а еще в каких?.. подробно! каждую мелочь! (и себе пригодится, и ребятам расскажу!) Девка и в краске, и в слезах, мол это к делу не относится - "нет, относится! говори!" И вот что такое твоя власть!
– она все тебе подробно рассказывает, хочешь нарисует, хочешь и телом покажет, у нее выхода нет, в твоих руках ее карцер и ее срок. Заказал ты - Следователь Похилько, Кемеровское ГБ.
– стенографистку записывать допрос - прислали хорошенькую, тут же и лезь ей за пазуху при подследственном пацане, Школьник
– его, как не человека, и стесняться нечего. - Да, кого тебе вообще стесняться? Да если ты любишь баб (а кто их не любит?) - дурак будешь, не используешь своего положения. Одни потянутся к твоей силе, другие уступять по страху. Встретил где-нибудь девку, наметил будет твоя, никуда не денется. Чужую жену любую отметил - твоя!
– потому что мужа убрать ничего не составляет. Давно у меня есть сюжет рассказа "Испорченная жена". Но видно, не соберусь написать, вот он. В одной авиационной дальневосточной части перед корейской войной некий подполковник, вернувшись из командировка, узнал, что жена его в больнице. Случилось так, что врачи не скрыли от него: ее половая область повреждена от паталогического обращения. Подполковник кинулся к жене и добился признания, что это - особист их части, старший лейтенант (впрочем, кажется, не без склонности с ее стороны). В ярости подполковник побежал к особисту в кабинет, выхватил пистолет и угрожал убить. Но очень скоро старший лейтенант заставил его согнуться и выйти побитым и жалким: угрозил, что сгноит его в самом ужасном лагере, что тот будет молиться о смерти без мучений. Он приказал ему принять жену какая она есть (что-то было нарушено бесповоротно), жить с ней, не сметь разводиться и не сметь жаловаться - и это цена того, что он останется на воле! И подполковник все выполнил. (Рассказано мне шофером этого особиста.) Подобных случаев должно быть не мало: это - та область, где особенно заманчиво употребить власть. Один гебист заставил (1944 год) дочь армейского генерала выйти за себя замуж угрозой, что иначе посадит отца. У девушки был жених, но, спасая отца, она вышла замуж за гебиста. В коротком замужестве вела дневник, отдала его возлюбленному и кончила с собой.
Нет, это надо пережить - что значит быть голубою фуражкой! Любая вещь, какую увидел - твоя! Любая квартира, какую высмотрел - твоя! Любая баба твоя! Любого врага - с дороги! Земля под ногою - твоя! Небо над тобой твое, голубое!! А уж страсть нажиться - их всеобщая страсть. Как же не используя такую власть и такую бесконтрольность для обогащения? Да это святым надо быть!.. Если бы дано нам было узнать скрытую движущую силу отдельных арестов - мы бы с удивлением увидели, что при общей закономерности сажать, частный выбор, кого сажать, личный жребий, в трех четвертях случаев зависел от людской корысти и мстительности и половина тех случаев - от корыстных расчетов местного НКВД (и прокурора, конечно, не будем их отделять). Как началось, например, 19-летнее путешествие В.Г.Власова на Архипелаг? С того случая, что он, заведующий РайПО, устроил продажу мануфактуры (которую бы сейчас никто и руки не взял...) для партактива (что - не для народа, никого не смутило), а жена прокурора не смогла купить: не оказалось ее тут, сам же прокурор Русов подойти к прилавку постеснялся, и Власов не догадался - "я, мол, вам оставлю" (да он по характеру ниикогда б и не сказал так). И еще: привел прокурор Русов в закрытую партстоловую (такие были в 30-х годах) приятеля, не имевшего прикрепления туда (то есть, чином пониже), а заведующий столовой не разрешил подать приятелю обед. Прокурор потребовал от Власова наказать его, а Власов не наказл. И еще, так же горько, оскорбил он райНКВД. И присоединен был к правой оппозиции!.. Соображения и действия голубых кантов бывают такие мелочные, что диву даешься. Оперуполномоченных Сенченко забрал у арестованного армейского офицера планшетку и полевую сумку и при нем же пользовался. У другого арестованного с помощью протокольной хитрости изъял заграничные перчатки. (При наступлении то их особенно травило, что не их трофеи - первые.) Контр-разведчик 48-й Армии, арестовавший меня, позарился на мой портсигар дане портсигар даже, а какую-то немецкую служебную коробочку, но заманчивого алого цвета. И из-за этого дерьма он провел целый служебный маневр: сперва не внес ее в протокол ("это можете оставить себе"), потом велел меня снова обыскать, заведомо зная, что ничего больше в карманах нет, "ах, вот что? Отобрать!" - и чтоб я не протестовал: "В карцер его!" (Какой царский жандарм смел бы так поступить с защитником отечества?) - Каждому следователю выписывалось какое-то количество папирос для поощрения сознающихся и стукачей. Были такие, что все эти папиросы гребли себе. Даже на часах следствия - на ночных часах, за которые им платят повышенно, они жульничают: мы замечали на ночных протоколах растянутый срок "от" и "до".
– Следователь Федоров (станция Решеты, п/я 235) при обыске на квартире у вольного Корзухина сам украл наручные часы.
– Следователь Николай Федорович Кружков во время ленинградской блокады заявил Елизавете Викторовне Страхович, жене своего подследственного К.И.Страховича: "Мне нужно ватное одеяло. Принесите мне!" Она ответила: "Та комната опечатана, где у меня теплые вещи". Тогда он поехал к нец домой; не нарушая гебистской пломбы, отвинтил всю дверную ручку ("вот так работает НКГБ!" - весело пояснял ей), и оттуда стал брать у нее теплые вещи, по пути еще совал в карманы хрусталь (Е.В. в свою очередь тащила, что могла, своего же. "Довольно вам таскать!" - останавливал он, а сам тащил.)В 1954 году эта энергичная и неумолимая женщина (муж все простил, даже смертный приговор и отговаривал: не надо!) выступала против Кружкова свидетелем на суде. Поскольку у Кружкова случай был не первый и нарушались интересы Органов, он получил 25 лет. Уж там надолго ли?..
Подобным случаям нет конца, можно издать тысячу "Белых книг" (и начиная с 1918 года), только систематически расспросить бывших арестованных и их жен. Может быть и есть и были голубые канты, никогда не воровавшие, ничего не присвоившие, - но я себе такого канта решительно не представляю! Я просто не понимаю: при его системе взглядов что может его удержать, если вещь ему понравилась? Еще в начале 30-х годов, когда мы ходили в юнгштурмах и строили первую пятилетку, а они проводили вечера в салонах на дворянски-западный манер вроде квартиры Конкордии Иоссе, их дамы уже щеголяли в заграничных туалетах - откуда же это бралось? Вот их фамилии - как будто по фамилиям их на работу берут! Например в Кемеровском ОблГБ в начале 50-х годов: прокурор Трутнев, начальник следственного отдела майор Шкуркин, его заместитель подполковник Баландин, у них следователь Скорохватов. Ведь не придумаешь! Это сразу все вместе! (О Волкопялове и Гробищенке уж я не повторяю.) Совсем и ничего не отражается в людских фамилиях и таком сгущении их? Опять же арестанская память: забыл И.Корнеев фамилию того полковника ГБ, друга Конкордии Иоссе (их общей знакомой, оказалось), с которым вместе сидел во Владимирском изоляторе. Этот полковник - слитное воплощение инстинкта власти и инстинкта наживы. В начале 1945 года, в самое дорогое "трофейное" время, он напросился в ту часть Органов, которые (во главе с самим Абакумовым) контролировали этот грабеж, то есть старались побольше оттяпать не государству, а себе (и очень преуспели). Наш герой отметал целыми вагонами, построил несколько дач (одну в Клину). После войны у него был такой размах, что, прибыв на новосибирский вокзал, он велел выгнать всех сидевших в ресторане, а для себя и своих собутыльников - согнать девок и баб, и голыми заставил их танцевать на столах. Но и это б ему обошлось, да нарушен был у него другой важный закон, как и у Кружкова: он пошел против своих. Тот обманывал Органы, а этот пожалуй еще хуже: заключал пари на соблазнение жен не чьих-нибудь, а своих товарищей по опер-чекистской работе. И не простили!
– посажен был в политизолятор со статьей 58-й! Сидел злой на то, как смели его посадить, и не сомневался, что еще передумают. (Может, и передумали). Эта судьба роковая - сесть самим, не так уж редка для голубых кантов, настоящей страховки от нее нет, но почему-то они плохо ощущают уроки прошлого. Опять-таки, наверное, из-за отсутствия верхнего разума, а нижний ум говорит: редко когда, редко кого, меня минует да свои не оставят. Свои, действительно, стараются в беде не оставлять, есть условие у них немое: своим устраивать хоть содержание льготное (полковнику И.Я.Воробьеву в марфинской спецтюрьме, все тому же В.Н.Ильину на Лубянке - болеевосьми лет). Тем, кто садится по одиночке, за свои личные просчеты, благодаря этой кастовой предусмотрительности бывает обычно неплохо, и так оправдывается их повседневное в службе ощущение безнаказанности. Известно, впрочем, несколько случаев, когда лагерные оперуполномоченные кинуты были отбывать срок в общие лагеря, даже встречались со своими бывшими подвластными зэками, и им приходилось худо (например, опер Муншин, люто ненавидевший 58-ю и опиравшийся на блатарей, был этими же блатарями загнан под нары). Однако у нас нет средств узнать подробней об этих случаях, чтобы иметь возможность их объяснить. Но всем рискуют те гебисты, кто попадают в поток (и у них свои потоки!..) Поток - это стихия, это даже сильнее самих Органов, и тут уж никто тебе не поможет, чтобы не быть и самому увлеченному в ту же пропасть. Еще в последнюю минуту, если у тебя хорошая информация и острое чекистское сознание, можно уйти из-под лавины, доказав, что ты к ней не относишься. Так, капитан Саенко (не тот харьковский столяр-чекист 1918-19 года, знаменитый расстрелами, сверлением шашкой в теле, перебивкой голеней, плющением голов гирями и прижиганием,Роман Гуль - "Дзержинский"
– но может быть родственник?) имел слабость жениться по любви на КВЖД-инке Коханской. И вдруг еще при рождении волны он узнает: будут сажать КВЖД-инцев. Он в то время был начальником оперчекотдела в Архангельском ГПУ. Ни минуты не теряя, что сделал он?
– ПОСАДИЛ ЛЮБИМУЮ ЖЕНУ!
– и даже не как КВЖД-инку, состряпал на нее дело. И не только уцелел - в гору пошел, стал начальником Томского НКВД.Тоже сюжет, сколько их тут!
– может придутся кому-нибудь.
Потоки рождались по какому-то таинственному закону обновления Органов периодическому малому жертвоприношению, чтоб оставшимся принять вид очищенных. Органы должны были сменяться быстрее, чем идет нормальный рост и старение людских поколений: какие-то косяки гебистов должны были класть головы с неуклонностью, с которой осетр идет погибать на речных камнях, чтобы замениться мальками. Этот закон был хорошо виден верхнему разуму, но сами голубые никак не хотели этот закон признать и предусмотреть. И короли Органов, и тузы Органов и сами министры в звездный назначенный час клали голову под свою же гильотину. Один косяк увел за собоя Ягода. Вероятно много тех славных имен, которыми мы еще будем восхищаться на Беломорканале, попали в этот косяк, а фамилии их потом вычеркивались из поэтических строчек. Второй косяк очень вскоре потянул недолговечный Ежов. Кое кто из лучших рыцарей 37-го года погиб в той струе (но не надо преувеличивать, далеко-далеко не все лучшие). Самого Ежова под следствием били, выглядел он жалким. Осиротел при таких посадках и ГУЛаг. Например, одновременно с Ежовым сели и начальник ФинУпра ГУЛага, и начальник СанУпра ГУЛага, и начальник ВОХРЫВОХР - Военизированная Охрана, прежде - Внутренняя Охрана Республики.
ГУЛага и даже начальник ОперЧекОтдела ГУЛага - начальник всех лагерных кумовьев! И потом был косяк Берии. А грузный самоуверенный Абакумов споткнулся раньше того, отдельно. Историки Органов когда-нибудь (если архивы не сгорят) расскажут это нам шаг за шагом - и в цифрах и в блеске имен. А я здесь лишь немного - об истории Рюмина-Абакумова, ставшей мне известной случайно. (Не буду повторять того, что удалось сказать о них в другом месте)."В круге первом".
Возвышенный Абакумовым и приближенный Абакумовым, Рюмин пришел к нему в конце 1952 года с сенсационным сообщением, что профессор-врач Этингер сознался в неправильном лечении (с целью умерщвления) Жданова и Щербакова. Абакумов отказался поверить, просто знал он эту кухню и решил, Рюмин забирает слишком. (А Рюмин-то лучше чувствовал, чего хочет Сталин!) Для проверки устроили в тот же вечер перекрестный допрос Этингеру и вынесли из него разный вывод: Абакумов - что никакого "дела врачей" нет, Рюмин - что есть. Утром бы проверить еще раз, но по чудесным особенностям Ночного Заведения ЭТИНГЕР ТОЙ ЖЕ НОЧЬЮ УМЕР! Тем же утром Рюмин, минуя Абакумова и без его ведома, позвонил в ЦК и попросил приема у Сталина! (Я думаю, не это был его самый решительный шаг. Решительный, после которого уже голова стояла на кону, был - накануне не согласиться с Абакумовым, а может быть ночью убить и Этингера. Но кто знает тайны этих Дворов!
– а может быть контакт со Сталиным был и еще раньше?) Сталин принял Рюмина, дал ход делу врачей, а АБАКУМОВА АРЕСТОВАЛ. Дальше Рюмин вел дело врачей как бы самостоятельно и вопреки даже Берии! (Есть признаки, что перед смертью Сталина Берия был в угрожаемом положении - и может через него-то Сталин и был убран. Одним из первых шагов нового правительства был отказ от дела врачей. Тогда был АРЕСТОВАН РЮМИН (еще при власти Берии), но АБАКУМОВ НЕ ОСВОБОЖДЕН! На Лубянке вводились новые порядки, и впервые за все время ее существования порог ее переступил прокурор (Терехов Д.Т.). Рюмин вел себя суетливо, угодливо, "я не виноват, зря сижу", просился на допрос. По своей манере сосал леденец и на замечания Терехова выплюнул на ладонь: "Извините." Абакумов, как мы уже упоминали расхохотался "Мистификация". Терехов показал свое удостоверения на проверку Внутренней тюрьмы МГБ. "Таких можно сделать 500!" - отмахнулся Абакумов. Его, как "патриота ведомства" больше всего оскорбляло даже не то, что он - сидит, а что покушаются ущемить Органы, которые ничему на свете не могут быть подчинены! В июле 1953 года Рюмин был судим (в Москве) и расстрелян. А Абакумов продолжал сидеть! На допросе он говорил Терехову: "У тебя слишком красивые глаза. Это правда. Вообще Д.Терехов - человек незаурядной воли и смелости (суды над крупными сталинистами в шаткой обстановке требовали ее), да пожалуй живого ума. Будь хрущевские реформы последовательней, Терехов мог бы отличиться в них. Так не состаиваются у нас исторические деятели.
Мне будет жаль тебя расстреливать! Уйди от моего дела, уйди по-хорошему." Однажды Терехов вызвал его и дал прочесть газету с сообщением о разоблачении Берии. Это была тогда сенсация почти космическая. Абакумов же прочел, не дрогнув бровью, перевернул лист и стал читать о спорте! В другой раз, когда при допросе присутствовал крупный гебист, подчиненный Абакумова в недавнем прошлом, Абакумов его спросил: "Как вы могли допустить, что следствие по делу Берии вело не МГБ, а прокуратура?!
– (Его гвоздило все свое!) - И ты веришь, что меня, министра госбезопасности, будут судить?!" - Да.
– "Тогда надевай цилиндр, Органов больше нет!.." (Он, конечно, слишком мрачно смотрел на вещи, необразованный фельдъегерь.) Не суда боялся Абакумов, сидя на Лубянке, он боялся отравления (опять-таки, достойный сын Органов!). Он стал нацело отказываться от тюремной пищи и ел только яйца, которые покупал из ларька. (Здесь у него не хватало технического соображения, он думал, что яйца нельзя отравить.) Из богатейшей лубянской тюремной библиотеки он брал книги...
А тосковал он зря: Органы еще от того не погибли.
* * *
Но, как советует народная мудрость: говори на волка, говори и по волку. Это волчье племя - откуда оно в нашем народе взялось? Не нашего оно корня? не нашей крови? Нашей. Так чтобы белыми мантиями проповедников не шибко переполаскивать, спросим себя каждый: а повернись моя жизнь иначе - палачом таким не стал бы и я? Это - страшный вопрос, если отвечать на него честно. Я вспоминаю третий курс университета, осень 1938 года. Нас, мальчиков-комсомольцев, вызывают в райком комсомола раз, и второй раз и, почти не спрашивая о согласии, суют нам заполнять анкеты: дескать, довольно с вас физматов, химфаков, Родине нужней, чтобы шли вы в училища НКВД. (Ведб это всегда так, что не кому-то там нужно, а самой Родине, за нее же все знает и говорит какой-нибудь чин.) Годом раньше тот же райком вербовал нас в авиационные училища. И мы тоже отбивались (жалко было университет бросать), но не так стойко, как сейчас. Через четверть столетия можно подумать: ну да, вы понимали, какие вокруг кипят аресты, как мучают в тюрьмах и в какую грязь вас втягивают. Нет!! Ведь воронки ходили ночью, а мы были - эти, дневные, со знаменами. Откуда нам знать и почему думать об арестах? Что сменили всех областных вождей так для нас это было решительно все равно. Посадили двух-трех профессоров, так мы ж с ними на танцы не ходили, а экзамены еще легче будет сдавать. Мы, 20-летние, шагали в колонне ровесников Октября, и, как ровесников, нас ожидало самое светлое будущее. Легко не очертишь то внутренее, никакими доводами необоснованное, что мешало нам согласиться идти в училище НКВД. Это совсем не вытекало из прослушанных лекций по истмату: из них ясно было, что борьба против внутреннего врага - горячий фронт, почетная задача.Это противоречило и нашей практической выгоде: провинциальный университет в то время ничего не мог нам обещать кроме сельской школы в глухом краю да скудной зарплаты; училища НКВД сулили пайки и двойную-тройную зарплату. Ощущаемое нами не имело слов (а если б и имело, то по опасению, не могло быть друг другу названо). Сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон кричать: "надо", и голова твоя собственная тоже: "надо!", а грудь отталкивается: не хочу, ВОРОТИТ! Без меня как знаете, а я не участвую. Это очень издали шло, пожалуй от Лермонтова. От тех десятилетий русской жизни, когда для порядочного человека откровенно и вслух не было службы хуже и гаже жандармской. Нет, еще глубже. Сами того не зная, мы откупались медяками и гривнами от размененных прадедовских золотых, от того времени, когда нравственность еще не считалась относительной, и добро и зло различались просто сердцем. Все же кое-кто из нас завербовался тогда. Думаю, что если б очень крепко нажали - сломили б нас и всех. И вот я хочу вообразить: если бы к войне я был бы уже с кубарями в голубых петлицах- что б из меня вышло? Можно, конечно, теперь себя обласкивать, что мое ретивое бы не стерпело, я бы там возражал, хлопнул дверью. Но, лежа на тюремных нарах, стал я как-то переглядывать свой действительный офицерский путь - и ужаснулся. Я попал в офицеры не прямо студентом, за интегралами зачуханным, но перед тем прошел полгода угнетенный солдатской службой и как будто довольно через шкуру был пронят, что значит с подведенным животом всегда быть готовым к повиновению людям, тебя может быть и не достойным. А потом еще полгода потерзали в училище. Так должен был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мерзла и обдиралась? Нет. Прикололи в утешение две звездочки на погон, потом третью, четвертую - все забыл!.. Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас было строелюбие, маршелюбие. Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал РАДОСТЬ ОПРОЩЕНИЯ: быть военным человеком и НЕ ЗАДУМЫВАТЬСЯ. РАДОСТЬ ПОГРУЖЕНИЯ в то, как все живут, как принято в нашей военной среде. Радость забыть какие-то душевные тонкости, взращенные с детства. Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где б тяпнуть лишний кусок, ревниво друг за другом следили - кто словчил. Больше всего боялись не дослужиться до кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас - как молодых зверей: чтоб обозлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком-то хотелось. Мы не высыпались - так после отбоя могли заставить в одиночку (под команду сержанта) строевой ходить - это в наказание. Или ночью поднималь весь взвод и строили вокруг одного недочищенного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска - будете все стоять. И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд. И вот - навинчены были кубики! И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу, я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенева шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина... (Я это - ЗАБЫЛ, я искренне это все забыл годами! Сейчас над листом бумаги вспоминаю...) И какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище так учили. То есть, значит: какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз мы в армии? ( А уж тем более в Органах...) Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье. Я метал подчиненным бесспорные приказы, убежденный, что тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла смерть, моя власть быстро убедила меня, что я - человек высшего сорта. Сидя, выслушивал я их, стоящих по "смирно". Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на "ты" (они меня на "вы", конечно). Посылал их под снарядами сращивать разорванные провода, чтоб только высшие начальники меня не попрекнули (Андреяшин так погиб). Ел свое офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно мне положено, а солдату нет. Уж конечно был у меня деньщик (а по-благородному - "ординарец"), которого я так и сяк озабочивал и понукал следить за моею персоной и готовить мне всю еду отдельно от солдатской. (А ведь у лубянских следователей ординарцев нет, этого на них не скажем.) Заставлял солдат горбить, копать мне особые землянки на каждом новом месте и накатывать туда бревешки потолще, чтоб было мне удобно и безопасно. Да ведь позвольте, да ведь и гауптвахта в моей батарее бывала, да!
– в лесу какая?
– тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идет солдатский паек, а сидел там Вьюшков за потерю лошади и Попков за дурное обращение с карабином. Да позвольте же!
– еще вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи (не человеческой, нет, из шоферского сиденья), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на каком-то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели такой как раз ремешок - и сняли: мы же армия, мы - старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и портсигара своего алого я жадовал, то-то и запомнил, как отняли... Вот что с человеком делают погоны. И куда те внушения бабушки перед иконкой! И - куда те пионерские грезы о будущем святом Равенстве! И когда на КП комбрига смершевцы сорвали с меня эти проклятые погоны, и ремень сняли и толкали идти садиться в их автомобиль, то и в своей перепрокинутой судьбе я еще тем был очень уязвлен, как же это я в таком разжалованном виде буду проходить комнату телефонистов - ведь рядовые не должны были видеть меня таким!
На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка: из армейской контр-разведки во фронтовую отправлялся этапом очередной улов. От Остероде до Бродниц гнали нас пешком. Когда меня из карцера вывели строиться, арестантов уже стояло семеро, в три с половиной пары,спинами ко мне. Шестеро из них были в истертых, все видавших русских солдатских шинелях, в спины которых несмываемой белой краской было крупно въедено: "SU". Это значило "Soviet Union", я уже знал эту метку, не раз встречал ее на спинах наших русских военнопленных, печально - виновато бредших навстречу освободившей их армии. Их освободили, но не было взаимной радости в этом освобождении: соотечественники косились на них угрюмее, чем на немцев, а в недалеком тылу вот что, значит, было с ними: их сажали в тюрьму. Седьмой же арестант был гражданский немец в черной тройке, в черном пальто, в черной шляпе. Он был уже за 50, высок, холен, с белым лицом, взращенным на беленькой пище. Меня поставили в четвертую пару, и сержант татарин, начальник конвоя, кивнул мне взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские вещи и все письменное, взятое при мне - для моего осуждения. То есть, как - чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и понес чемодан? то есть, громоздкую вещь, запрещенную новым внутренним уставом? а рядом с порожними руками шли бы шесть рядовых? И - представитель побежденной нации? Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал: - Я - офицер. Пусть несет немец. Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было запрещено. Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу армию, она еще была не такая). А сержант контр-разведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чем не повинного немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нешего не понял. Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четырех пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с другом было совершенно запрещено в пути ли, на привалах или на ночевках... Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной камерой. Стояли сменчивые ранне-весенние дни. То распространялся реденький туман, и жидкая грязца унывно хлюпала под нашими сапогами даже на твердом шоссе. То небо расчищалось, и мягко-желтоватое, еще неуверенное в своем даре солнце грело почти уже обтаявшие пригорки и прозрачным показывало нам мир, который надлежало покинуть. То налетал враждебный вихрь и рвал с черных туч как будто и не белый даже снег, холодно хлестал им в лицо, в спину, под ноги, промачивая шинели наши и портянки. Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящуюся черную ткань на спине немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я - не мог. Уже перелобаненный дубиною - не осознавал. Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании. Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его по паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может быть и милосердие тоже) - по своей воле взял чемодан и понес. И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец. Но не я. И никто не говорил мне ни слова. Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И скоре я понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне - я резко отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающе сшита по-фигуре, еще не спороты были петлицы, в проступившем солнце горели дешевым золотом несрезанные пуговицы. Отлично видно было, что я - офицер, свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но вскоре в головах их, начиненных политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут взять и их командира роты, а решили они дружно, что я - с ТОЙ стороны. - Попался, сволочь власовская?!.. Расстрелять его, гада!!
– разгоряченно кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу) и еще многое оснащали матерно. Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот поймали - и теперь наступление на фронте пойдет еще быстрее, и война кончится раньше. Что я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я - не диверсант? что я - друг им? что это из-за них я здесь? Я - улыбался... Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и еще ожесточенней, еще яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками. Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить российскую нашу жизнь. А чемодан мой тем временем - несли... И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо которого обрасло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены страданием и познанием, - упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощью к конвою, что я возношу себя над другими, что я надменен, - что я НЕ ПОНЯЛ бы его! Я просто не понял бы - О ЧЕМ он говорит? Ведь я же - офицер!.. Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой мог бы спасти - что мешало мне тогда воскликнуть: - Сержант! Спасите - меня. Ведь я - офицер!.. Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые! А если еще голубые? Если внушено ему, что еще и среди офицеров он - соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других и за все это он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде пихать в трубу? Отчего бы и не пихать?.. Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове - может быть у Берии я вырос бы как раз на месте?.. Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждет, что она будет политическим обличением. Если б это было так просто!
– что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?.. В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в сови разные возрасты, в разных жизненных положениях совсем разным человеком. То к дьяволу близку. То и к святому. А имя - не меняется, и ему мы приписываем все. Завещал нам Сократ: Познай самого себя! И перед ямой, в которую мы уже собирались толкать наших обидчиков, мы останавливаемя, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они. А кликнул бы Малюта Скуратов нас - пожалуй, и мы б не сплошали!.. От добра до худа один шажок - говорит пословица. Значит, и от худа до добра. Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках, так стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: ТАМ (в НКГБ-МГБ) были и хорошие! Их-то "хороших" мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали "держись"! или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали ногами. Ну, а выше партий - хороших по-человечески - не было ли там? Вообще б их там быть не должно: таких туда брать избегали, при приеме разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться.Во время войны в Рязане один ленинградский летчик после госпиталя умолял в тубдиспансере: "найдите что-нибудь у меня! в Орагны велят идти!" Изобрели ему рентгенологи туберкулезный инфильтрат - и сразу от н его гебешники отказались.