ЖАНРЫ

Шрифт:

Дальнейшего Верещагины уже не могли разглядеть. Кипарисы и высокий розовый кустарник заслоняли от них как раз то место, куда спущенные с миноносцев лодки (числом шесть!) направлялись. Зато жителям поселка, расположенного ниже, а значит и сестрам Горенко, было прекрасно видно, что лодки высадили на берег великолепную, в ярко-белой с золотом летней форме офицерскую восьмерку (причем высадили в том самом месте, куда, по расчетам героини поэмы, только и могла причалить крылатая яхта царевича). В монастыре, расположенном много выше верещагинской дачки, эскадру тоже заметили и переполошились. От самого основания обители не случалось здесь ничего подобного! Решив, что в Севастополе произошло какое-то бедствие, настоятель приказал набатом созвать всех монахов, а нескольких, помоложе, послал навстречу взбиравшейся по георгиевским серпантинам офицерской группе. Каково же было их, монахов, удивление, когда адмирал, возглавлявший восьмерку (шесть командиров миноносцев плюс его собственный адъютант), попросил указать дорогу к живущему где-то около монастыря художнику Верещагину.

Дело объяснилось как нельзя проще. Контр-адмирал А.К.Сиденсер, потомственный флотоводец и весьма образованный человек, узнал из газет, что возле Свято-Георгиевского монастыря отдыхает его однокашник по Морскому кадетскому корпусу. Выведя свою флотилию якобы на учебную прогулку,

он решил нанести знаменитому современнику визит дружбы, обставив его буквально по-царски. [4]

Словом, впечатлений, какими одаривало Аню Горенко второе крымское детство, Анне Ахматовой хватило на целую поэму. Не исключено также, что море, в котором она в отличие от сестер, что старшей Инны, что младшей Ии, почти жила, помогло ей преодолеть, казалось бы, неизбежную угрозу туберкулеза. Однако при всей, как бы сейчас сказали, спортивности у «дикой девочки» долго, лет до пятнадцати, бывали приступы лунатизма (поэтому-то Гумилев и называл ее «Девой Луны»). Она вставала ночью, уходила, в бессознательном состоянии, на лунный свет. Отыскивал ее отец и приносил на руках домой. Андрей Антонович любил хорошие сигары, папирос не признавал. Этот отцовский запах, запах дорогой сигары, с тех пор навсегда связался с лунным светом. Старая нянька твердила барыне: вся беда оттого, что в комнате, где спит девочка, забыли занавесить окно. Окно зашторили, но Анна тайком, дождавшись восхода луны, занавески раздергивала. Ей нравилось следить за игрой лунных лучей с вещами и предметами ее спаленки:

4

Так как Сиденсер приветствовал Верещагина, приветствовали лишь императорское семейство, когда Николай Второй, с чадами и домочадцами, прибывал в Севастополь, чтобы морем добираться до южнокрымской своей резиденции.

Молюсь оконному лучу — Он бледен, тонок, прям. Сегодня я с утра молчу, А сердце – пополам. На рукомойнике моем Позеленела медь, Но так играет луч на нем, Что весело глядеть…

Сердце Ани Горенко и впрямь разрывалось пополам. Между жалостью к матери и ревностью к отцу, к его скрытой от детей и жены жизни в ином, не похожем на их неухоженный дом праздничном мире. В том мире были красивые женщины, рестораны, постоянный абонемент (половина ложи!) в Мариинский театр, и полы в светлых и теплых комнатах целые, не такие, как здесь, не щелястые. Нянька подозревала: в щель-то и замели, не заметив, крестильный Аничкин крестик. Крестика было жаль до слез, но Аня не плакала. Мать, у которой глаза всегда на мокром месте, с недоумением приглядывалась к самой непонятной из своих дочерей…

Ахматову принято считать типичной петербуржанкой, ссылаясь на популярное стихотворение 1929 года: «Тот город, мной любимый с детства…» Между тем первое петербургское, да и то временное, жилье появилось в ее жизни только в 1913 году. В детстве она редко бывала в городе, только тогда, когда отец брал ее с собой в театр или водил по выставкам. Многие мемуаристы отмечают и отмечают как малопонятную для горожанки странность: Анна Андреевна панически боялась переходить улицы с сильным автомобильным движением, терялась в сутолоке больших вокзалов, словно провинциалка. Между тем ничего странного в этом нет, ведь она росла пусть и недалеко от столицы, а все-таки не в городе – в «узорной тишине» дачного предместья. Столь же провинциальными, не похожими на модные курорты южнокрымского побережья, были в годы ее детства и дачные окраины Севастополя и Одессы…

В десять лет Анна заболела корью, и такой тяжелой, с бредом и судорогами, что все решили: и эта не жилица, и эта уйдет вслед за Рикой. Но она выжила. Худая, голенастая, остриженная наголо, гадкий утенок, да и только. От хождения в «бурсу» ее освободили: пусть, мол, пропустит год, здоровье дороже. Но и купаться не разрешили: корь дала осложнение на уши (последствия поздней кори обернутся сильным, в старости почти до глухоты понижением слуха). Чтобы утешиться, Анна научилась развлекать себя. Самой лучшей игрой был «китайский чай». Бросишь в банку с водой чаинку, и там появляются таинственно-яркие подводные цветы, а среди цветов – Зевсова рыба. О Зевсовой рыбе среди балаклавских рыбаков ходили легенды: плоская и с синим всевидящим оком…

И вдруг все-все надоело: и переводные картинки, и китайский чай с водяными сюрпризами. Ей было одиннадцать, когда она написала первое стихотворение…

Сюда ко мне поближе сядь, Гляди веселыми глазами: Вот эта синяя тетрадь — С моими детскими стихами.

Синяя тетрадь Ани Горенко осталась только в стихах Анны Ахматовой. Детские свои сочинения она уничтожила. «Мне кажется, я подберу слова, похожие на вашу первозданность…» Из всех посвященных ей стихов Анна Андреевна особо выделяла именно эти: Борис Пастернак назвал по имени то, что интуитивно всю жизнь делала она сама, – подбирала слова, похожие на врожденную первозданность. Даже тогда подбирала, когда и слова-то такого первозданность не знала. Потому и сожгла синюю тетрадь. Спокойно, с твердой уверенностью, что стихи, вписанные ее рукой, противным, ужасным почерком в красивую тетрадку, сочинены не ею, а какой-то другой, пустой и капризной девочкой, а она, Анна, – не то, за что эти ничтожные стихи ее выдают. У нее, в отличие от присвоившей ее имя царскосельской барышни, воображающей себя «декадентской поэтессой», «есть еще какое-то тайное существование и цель». И все-таки продолжала писать, точнее, записывать с внутреннего голоса. Она и чужие стихи, изданные типографским способом, не видела, а слышала и понимала лучше на слух, а не когда читала глазами.

Правильные, похожие только на нее слова не подбирались еще и потому, что поэты, которых проходили в «бурсе», слишком серьезно относились к чему-то такому, что ни имело прямого отношения к ее тайному существованию. А те сочинители, что печатались в «Ниве», единственном журнале, который от случая к случаю приносил домой отец, писали почти так же

плохо, как и она сама. Когда начинало звучать внутри, Анна переставала разговаривать – «Сегодня я с утра молчу…». Про то, что выходило из молчания, знала одна Валя, Валечка, Валерия Тюльпанова, подруга, почти сестра, больше сестра, чем родные сестрицы.

Познакомились девочки еще в 1894 году – Анне пять, Валерии чуть больше – на модном эстонском курорте под Нарвой. Никаких особых отношений меж ними тогда не возникло. И по причине непригодного для дружбы возраста. И потому что были уж очень разными: Аня – тихая, замкнутая, ничем не примечательная, Валя – бойкая, прехорошенькая, общительная. Подружились они позже, подростками, когда Тюльпановы сняли низ в том же доме, где наверху жили Горенки. Валерия еле узнала курортную знакомку. Талия – тростинка, волосы длинные, прямые, но не грубые, а мягкие, шелковые, сама высокая, на голову ее выше, а руки и ноги маленькие, изящные. Валечка Тюльпанова с досадой рассматривала свои умелые и крепкие ладони и пальцы. Они казались ей некрасивыми, не то что у Ани, у Ани – как у Мадонны в Эрмитаже, не кисти рук, а произведение искусства! Окажись на ее месте самолюбивая и вздорная девица, наверняка возненавидела бы «верхнюю» соседку. Но Валя была существом добрейшим, из тех женских натур, какие нуждаются в предмете обожания. Предметом пожизненного обожания и стала для нее Аня. Впрочем, и Анна Андреевна на всю жизнь привязалась к Валерии Сергеевне. Рядом с ней она чувствовала себя защищенной от «низкой жизни», в которой Валя держалась так же уверенно, как Анна – в воде. Не боялась ни наглых приказчиков в галантерейной лавке, ни грубых извозчиков. Эти мужланы с нее никогда не запрашивали лишнего и вежливы были до ласкательства. А кроме всего прочего, Валя умела слушать. Немо, преданно, не ушными раковинами, а всем своим ладным и крепеньким телом, всем лицом, до последнего волосочка на круглых прелестных бровках. И все-таки теперь, когда появилась синяя тетрадь, Валечкой и подаренная, в настоящие собеседники она не годилась. Со всем соглашалась, всем восхищалась, ластилась, мурлыкала, как котенок, сияла милыми, преданными, пушистыми глазами, заучивала наизусть, старательно – все делала старательно! Да и еще и в альбом переписывала. Про самые неудачные ахала: «гениально»! И ничегошеньки не понимала – ни в гениальности, ни в стихах. Анна пробовала сунуться со своими проблемами к брату Андрею, но тот отмахнулся. Ласково, шутливо, но отмахнулся, вникать не стал. Дескать, «наша Анечка удивительно умеет совмещать бесполезное с неприятным». Обиделась, но не очень. У Андрея своих проблем невпроворот. Он так часто болел, что пришлось уйти из гимназии и сдавать курс экстерном.

Остриженные в корь волосы давно отросли; чтобы заплести их в косы, аккуратно и ровно, как требовали в «бурсе», приходилось вставать чуть не на час раньше. Вставать рано Анне, сове и полуночнице, ох как не нравилось. На нее уже стали поглядывать и гимназисты, и студенты, приезжавшие в Царское на уикенды, а у нее все еще не было выходного платья. Даже в театр приходилось надевать мерзкую гимназическую форму. Ни мать, ни Валя помочь не могли. У Тюльпановых детей тоже одевали во что придется: «разночинно». Анна стала присматриваться к приятельницам отца, особенно пристально к самой элегантной; отец в шутку величал эту даму Ариадной Великолепной. Ариадна Владимировна Тыркова – беллетристка, литературный критик и видная деятельница кадетской партии – в ту пору жила в Царском Селе. В ее мемуарах, написанных уже на склоне лет, есть такой эпизод: «…Я год прожила в Царском Селе. Анна была тогда гимназисткой. Она с любопытством прислушивалась к разговорам старших обо мне. Это было еще до моего писательства, но около молодых женщин, если они не уроды, всегда вьются шепоты и пересуживания. "Я вас в Царском и на улице все высматривала, – рассказывала она мне. – Папа вас называл Ариадна Великолепная. Мне это слово ужасно нравилось. Я тогда же решила, что когда-нибудь тоже стану великолепная…" Она имела право сказать: "Так и вышло. Только я вас перегнала". По благовоспитанности своей она никогда мне этого не сказала».

Ахматовой Великолепной Анюта Горенко стала, конечно, много-много позже, но в старшем классе гимназии, уже в Киеве, даже в мелочах, отличалась от остальных гимназисток. Ее одноклассница запомнила, что у Горенко была почему-то какая-то другая форма. Не такая, как у всех. Из мягкой и дорогой ткани. И покрой особый, чтобы сидела не мешком, а как влитая. Да и цвет не коричнево-школьный, а густо-шоколадный, приятного оттенка. Как раз такой, чтобы при ее бледности и прозрачных глазах «личил», а не «убивал». А однажды произошел такой случай. На урок рукоделия велено было принести материю на ночную рубашку. Весь класс приносит скромный коленкор, а фасоня Горенко – прозрачный батист, да еще и развратного нежно-розового цвета. Учительница в смущении: «Это неприлично!» Ответ ученицы Горенко еще неприличнее, чем супермодный батист: «Вам – может быть, а мне нисколько». Происшествие замяли, но по рукоделию все-таки не аттестовали. Впрочем, не только по рукоделию. Как свидетельствует аттестат, дочь статского советника девица Анна Горенко не ходила и на уроки танцев. Она и в детстве не пробовала танцевать, хотя, ничуть не стесняясь, могла заявить малознакомому человеку: «Посмотрите, какая я гибкая», и через мгновение ноги ее соприкасались с головой. Восхищенный гибкостью дочери, отец хотел записать ее в балетную школу (театр, напоминаю, был его слабостью), но Анна наотрез отказалась, заявив, что татарские ее ноги отказываются танцевать. Татарские ноги Ани Горенко отказывались не только от уроков танцев. Им почему-то не нравилось обуваться и в конькобежные ботинки. В лыжные – «за ради бога», как говорила тюльпановская наглая кухарка; сразу вскакивали, готовые втиснуться в любую обувку – чужую, трепаную, на три размера больше. На лыжах – бежишь себе и бежишь, одна, куда хочешь, бежишь, как плывешь. А на катке? Круг, один, второй, третий, и ничего не видишь, кроме исцарапанного льда да задницы впереди бегущего. Валечка Тюльпанова с трудом вытягивала Анну на каток. На катке-то и высмотрел ее младший из братьев Гумилевых – Николай.

Дафнис и Хлоя

Валерия Тюльпанова, по мужу Срезневская, вспоминает: «Мы вышли из дому – Аня и я с моим братом Сережей – прикупить какие-то милые украшения для елки. Был чудесный солнечный день. Около Гостиного двора мы встретились с „мальчиками Гумилевыми“, Митей (старшим, тогда морским кадетиком) и Колей-гимназистом… Встретив их на улице, мы уже дальше пошли – я с Митей, Аня с Колей за покупками, и они проводили нас до дому. Аня ничуть не была заинтересована этой встречей, я тем менее, потому что с Митей мне всегда было скучно, – он не имел никаких достоинств в моих глазах. Но, очевидно, не так отнесся Николай Степанович к этой встрече. Я часто, возвращаясь из гимназии, видела, как он маячил вдали в ожидании появления Ани».

Поделиться с друзьями: