1984. Дни в Бирме
Шрифт:
Дороти молча последовала за Блитом. Такой внезапный интерес со стороны кузена показался ей весьма странным, но не более странным, чем все, что с ней происходило в последнее время. Они с Блитом доехали на автобусе до Гайд-парка (Блит заплатил за проезд), а там прошли к большому, богатого вида дому, окна которого закрывали ставни, на границе между Найтсбриджем и Мэйфером[242]. Спустившись на три ступеньки к хозяйственному входу, Блит достал ключ, и они вошли. Вот так, прожив в народе около семи недель, Дороти вернулась в приличное общество через заднюю дверь.
Она провела три дня в пустом доме, пока не вернулся ее кузен; ощущение не из приятных. Там было несколько слуг, но она никого не видела, кроме
Не приходилось сомневаться, что он велел слугам не выпускать ее из дома. Однако, когда прибыл чек на десять фунтов от ее отца, Дороти удалось убедить Блита обналичить его, и на третий день она пошла и накупила себе одежды. Она купила готовое твидовое пальто и юбку со свитером в тон, шляпку и дешевое платье из набивного шелка; а также пару сносных коричневых туфель, три пары фильдеперсовых чулок, жуткую дешевую сумочку и пару серых шерстяных перчаток, похожих издали на замшу. На это ушло восемь фунтов десять шиллингов, и Дороти не решилась тратить больше. Белье, ночная рубашка и носовые платки подождут. Как бы то ни было, она одевалась в первую очередь для других.
На сэра Томаса, прибывшего на следующий день, Дороти произвела неизгладимое впечатление. Он-то ожидал увидеть расфуфыренную гризетку, которая станет — увы, напрасно! — соблазнять его; а вместо этого его глазам предстала застегнутая на все пуговицы провинциальная барышня. Немногие идеи, успевшие сформироваться у него в уме насчет подходящей работы для Дороти — скажем, маникюрши или секретарши букмекера, — спешно расформировались. Дороти то и дело ловила на себе озадаченный взгляд рачьих глазок сэра Томаса, словно вопрошавших, как вообще такая девушка могла закрутить с кем-то роман. Но разубеждать его в чем-либо не имело смысла. Дороти правдиво рассказала ему обо всем, что с ней приключилось, и он великодушно выслушал ее, поминутно вставляя «Ну, конечно, душечка, конечно!» и всем своим видом давая понять, что не верит ни единому слову.
Так что пару дней все оставалось без изменений. Дороти продолжала вести уединенное существование в комнате наверху, а сэр Томас предпочитал питаться у себя в клубе, и только по вечерам заводил с Дороти бестолковые разговоры. Ему искренне хотелось устроить ее на работу, однако дырявая память делала эту задачу трудновыполнимой.
— Что ж, душечка, — начинал он, — ты, конечно, понимаешь, что я всячески настроен оказать тебе поддержку. Само собой, раз уж я твой дядя и все такое… чего? Чего-чего? Не дядя? Ах да, конечно нет! Кузен — вот кто; кузен. Ну, так, душечка, раз уж я твой кузен… так, о чем это я?
Когда же Дороти направляла его в нужное русло, он
высказывал предложения следующего характера:— Ну, так, к примеру, душечка, как ты смотришь на то, чтобы стать компаньонкой престарелой леди? Какой-нибудь милой старушки, ну, знаешь — черные митенки, ревматоидный артрит. Умрет и отпишет тебе десять тысяч и своего попугая. Чего-чего?
Но такие предложения не находили отклика у Дороти. Она в очередной раз повторяла, что с большей готовностью стала бы домработницей или горничной, но сэр Томас о таком и слушать не хотел. Подобная идея пробуждала в нем классовый инстинкт, в остальное время не особо беспокоивший его.
— Как! — восклицал он. — Прислугой? Брось. Чтобы девушка твоего воспитания? Нет, душечка… нет-нет! Об этом нечего и думать!
Однако в итоге решение нашлось с неожиданной легкостью; нашел его, как и следовало ожидать, не сэр Томас, но его стряпчий, у которого он невзначай решил спросить совета. И стряпчий, даже не видевший Дороти, высказал дельное предложение. По его мнению, у нее были все шансы устроиться школьной учительницей. Кого только не берут в школьные учителя.
Сэр Томас пришел домой донельзя довольный — о лучшем не стоило и мечтать. (Ему уже не раз случалось думать, что Дороти выглядит как типичная училка.) Но Дороти, как ни странно, воспротивилась.
— Учительницей! — сказала она. — Но я ведь не справлюсь! Уверена, никакая школа не возьмет меня. Нет ни единого предмета, какой я могла бы преподавать.
— Чего? Чего-чего? Не можешь преподавать? Ой, брось! Еще как можешь! В чем проблема?
— Но моих знаний недостаточно! Я никого ничему не учила, не считая кулинарии для девочек-скаутов. Учителям требуется особая квалификация.
— Ой, чушь! Ничего нет проще, чем учить. Возьмешь указку потолще и лупи их по пальцам. В школе будут только рады, что такая приличная молодая дама будет учить мелюзгу алфавиту. Это самое то для тебя, душечка, — школьная учительница. Ты просто под это заточена.
И он был прав — Дороти стала школьной учительницей. Не прошло и трех дней, как стряпчий, оставаясь за сценой, все устроил. Оказалось, что некая миссис Криви, директриса школы для девочек на окраине Саутбриджа, нуждалась в помощнице и была готова доверить эту работу Дороти. Как это устроилось так быстро и что это за школа, которая готова взять случайного человека без опыта, да еще в середине четверти, Дороти могла только гадать. Она, конечно, не знала, что здесь не обошлось без взятки в пять фунтов, под видом премии.
Вот так, всего через десять дней после ареста за попрошайничество Дороти отправилась в «Колледж Рингвуд-хауз», на Браф-роуд, в Саутбридже, с сундучком, плотно набитым вещами, и с четырьмя фунтами десятью шиллингами в кошельке — сэр Томас пожаловал ей десять фунтов. При мысли о разительном контрасте между легкостью, с какой она получила эту работу, и тем, как отчаянно она еще недавно боролась за жизнь, у нее голова шла кругом. Она с необычайной ясностью ощутила таинственную силу денег. На ум ей пришла острота мистера Уорбертона: если взять проповедь любви апостола Павла[245] и заменить «любовь» на «деньги», смысл возрастет десятикратно.
2
Саутбридж был зачуханным пригородом, милях в десяти-двенадцати от Лондона. Браф-роуд пересекала его приблизительно посередине, через самое сердце лабиринта тоскливо-опрятных улиц — с рядами двухквартирных домов за живыми изгородями и чахлыми кустарниками на перекрестках — настолько однообразных, что потеряться там было ненамного сложнее, чем в бразильских джунглях. Не только сами дома, но даже их названия поражали однообразием. Чтение этих названий на воротах вдоль Браф-роуд приводило на память какое-то полузабытое стихотворение; это были первые строки «Люсидаса»[246].