Ястреб халифа
Шрифт:
Там еще со вчерашнего дня сооружены были два высоких деревянных помоста. Один – для Абд-аль-Вахида ибн Умейя и его ближайших родственников, а также кади Куртубы, верховного муфтия и самых уважаемых законников ар-Русафа. Этот помост покрыли коврами и разложили на нем шелковые подушки – и на ночь поставили вокруг него стражу, дабы подлое ворье не растащило все это великолепие. Второй помост предназначался для еретика, отступника, бунтовщика, мятежника и колдуна аль-Джунайда – и его не стали покрывать коврами. Сегодня утром истекали три дня, данные, согласно законам Али, преступнику на размышление и раскаяние. Однако глашатаи уже прокричали на каждой площади, что Джунайд не отрекся от своих заблуждений и предпочел
Зу-н-Нун, пританцовывая, поднимался по извилистым улицам – вверх, вверх, к узеньким воротам в сторожевой башне Факельной стены.
– За мной, все идите за мной! Пусть идет за мной тот, кто меня слушает! Кто желает услышать и увидеть пятничную проповедь, пусть идет за мной!
Дети кидали ему в подол рубища халву и финики, а Зу-н-Нун кружился, вставая на цыпочки босых пыльных ног, и во всю глотку декламировал:
Я – суфий, а твое лицо – единственное среди всех красавиц,Все знают, стар и млад, женщины и мужчины,Что твои алые губы по сладости – халва,А халву нужно дарить суфиям.Между тем в толпе, поднимавшейся в верхний город вслед за дервишем, шли два десятка феллахов в пыльной, заплатанной одежде сельских жителей. Впрочем, феллахов в толпе и без них было предостаточно – по долине давно разнеслись слухи о предстоящей казни колдуна и вероотступника. Но эти шли, касаясь друг друга, держась за руки и за полы плащей из грубой верблюжьей шерсти. Их женщины семенили охающей и ахающей стайкой грязных замоташек – так просвещенные горожанки называли своих сельских сестер по вере. В самом деле, платок уже давно следовало повязывать под подбородком – иначе какой смысл помадить губы? Деревенские увальни явно ошалели в огромном городе и боялись потеряться в ущельях улиц между двух-, а то и трехэтажными домами.
Тем временем двое оборванцев из этой жалкой толпы обменивались такими речами:
– А это что за благочестивая белиберда? – Тарег имел в виду стихи про халву, которые раз за разом распевал Зу-н-Нун. – Почему дервиш поет любовные стихи? Извращение за извращением… – сердито шипел нерегиль.
– Это не любовные стихи… ммм… в обычном понимании, – хихикнула идущая с ним бок о бок женщина и поправила ткань платка на носу.
– В смысле? – мрачно переспросил нерегиль.
– Стихи говорят о любви – но не к женщине, – платок заглушил хихиканье Тамийа, однако сумеречница, похоже, веселилась от души. – Они говорят о любви ко Всевышнему.
Тарег охнул:
– Это не лезет ни в какие ворота! Скажи, что ты шутишь!
– Между прочим, эти стихи сочинил Джунайд, – продолжала веселиться Тамийа-химэ.
– Прости, но я был о твоем супруге лучшего мнения, – отрезал нерегиль. – Уж он-то не должен был поддаваться на дурацкие суеверия и оскорблять Единого своими странными домогательствами.
– Мы пролили много крови в сражениях на остриях слов, и еще больше мы пролили чернил – в том числе и тогда, когда кидались друг в друга чернильницами, – фыркнула женщина. – Но увы: я могу дать Джунайду напиток бессмертия и продлить его молодость, но не могу изменить его природы. Он остается человеком и… ашшаритом.
И Тамийа-химэ
вздохнула с грустью, а притворной ли, подлинной – осталось скрыто за тканью платка.Тут шедшие перед ними Майеса и Ньярве остановились как вкопанные. Из темной арки ворот дохнуло сыростью и могильным холодом. Тарег поднял глаза: над невысоким, в десять локтей, сводом, выбит был круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка – Али, Али, Али. Точно такой же, как на том входе. Нерегиля замутило – от нахлынувших воспоминаний и вскипевшей следом ярости. Сзади напирал народ.
Тарег тяжело задышал – подобно остальным, он чувствовал преграду как упершуюся ему в грудь ладонь. Майеса наклонила голову и застонала сквозь сжатые губы.
И тут с другой стороны черного прохода, из залитого солнцем проема в его конце донеслось:
– О следующие за мной! Проходите же, идите за мною след в след, никуда не сворачивая!
Зу-н-Нун пригласил их, открывая путь под охранный знак.
Со свистом выпустив воздух сквозь стиснутые зубы, Тарег двинулся вперед. Майеса и Ньярве, шедшие впереди, зашипели, но шагнули в тень арки.
Не успели они, дрожащие и замерзшие, как в зимний холод, выйти на солнце, как в небе над их головами поплыли пронзительные человеческие вопли. Со всех минаретов всех пятнадцати мечетей Куртубы понесся третий призыв муаззина. Пятнадцать голосов, сливаясь в нестройный, отвратительный, визгливый хор, завывали и повторяли – Имя за Именем. Тарега снова замутило. У Тамийа-химэ пошла носом кровь – на ткани платка стало расплываться бурое пятно.
Люди на крохотной привратной площади и на улице впереди и позади них молитвенно падали ниц, прямо на булыжники мостовой Верхнего города.
– Чтоб вам всем так и сдохнуть кверху жопой, – пробормотал нерегиль, дрожа от ненависти и опускаясь на колени.
– …И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар ибн Имран ибн Умейя в своей милости и мудрости призывает Амр ибн Бахра, факиха [34] Куртубы, дать ответ на вопрос: какой кары достоин вероотступник, упорствующий в своих заблуждениях?
Ибн Бахр, представительный мужчина за сорок, с соответствующими должности животом и курчавой бородой, степенно кивнул и ответил:
34
Факих – законовед.
– Воистину смерти!
Люди на Большой базарной площади толкались и перешептывались, переминались с ноги на ногу и тыкали пальцами в сановников на ковровом помосте. Там искрились драгоценные эгретки на чалмах, метали разноцветные искры перевязи с саблями в дорогих ножнах, пылала на утреннем солнце парча кафтанов. Гвардейцы Умейядов, рослые, высокие воины в роскошных узорных халатах из золотистого шелка поверх кольчуг, сдерживали молчаливо напиравшую на их шеренги толпу.
– И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар…
Огласитель приговоров судебного ведомства продолжал опрашивать власть предержащих согласно обычаю. Народ на площади скучал, нетерпеливо прислушиваясь к тягомотине законников – людям уже хотелось перейти к, скажем прямо, сладкому.
Джунайда поставили на колени посреди второго помоста – прямо на голые доски. На плечах ему оставили лишь белую рубашку. Грудь, локти и запястья приговоренного стягивала крепкая веревка из верблюжьей шерсти – два ее конца держали в руках помощники палача, вставшие по обе стороны от преступника. Палач с обнаженным ханаттийским тулваром в руке стоял прямо за спиной Джунайда. Люди с охами и ахами показывали друг другу пальцем на громадный изогнутый меч – говорили, что старый Умар выписал его из самой столицы Ханатты вместе с искусным палачом.