Все проплывающие
Шрифт:
Машка вскочила на велосипед, но с полдороги вернулась. Завернула стальные башмаки в тряпицу, которую завязала прочным узлом, и только после этого помчалась вдогонку за Иваном.
Выскочив на гребень дамбы, она тотчас увидела его: раздевшись донага, он высоко подпрыгнул и скрылся в глубине темно-свинцовых вод, изрытых вспененными водоворотами.
– Да вон он где, – сказал неслышно подошедший сзади дед Муханов, указывая желтым пальцем на мелькавшую среди бурунов точку. – Если щук попадется, еще ничего, а щука точно откусит…
– Убери палец, – процедила сквозь зубы Машка, – не то
Дед закурил сигарету, набитую черным грузинским чаем высшего сорта, и удалился с независимым видом, хотя на лице у него была написана речь минут на десять, состоящая из цензурных многоточий и восклицательных знаков.
Сцепив зубы и не отрывая взгляда от грязных вод, Машка ждала. Сзади что-то звякнуло: это Буяниха нечаянно задела ногой узелок со стальными башмаками, валявшийся рядом с велосипедом. На гребне дамбы молча ждали чего-то тысячи людей, не отрывавшие взгляда от разлившейся реки.
Наступила ночь, но люди не расходились. Никто не заговаривал с Машкой, а она почему-то боялась привычным лаем разогнать зевак, чтобы в одиночестве дождаться рассвета. Присев на корточки, она уснула, успев напоследок подумать: «Если утром на дамбе никого не останется, значит, он не вернется».
Открыв глаза с первым лучом солнца, она долго не решалась обернуться, но все же пересилила страх. Тысячи людей по-прежнему стояли плотной массой на гребне дамбы, хмуро наблюдая за обманчиво жидким веществом воды, способным поглотить любую вещь, любого человека, проломить любую преграду – стену ли, жалкую ли женскую мечту о любви или несметное воинство ангельское…
– Вот он! – крикнул вдруг дед Муханов.
Мужчины бросились к воде и вытащили на берег совершенно обессилевшего, с кровоточащим боком Соломенцева, мертвой хваткой вцепившегося в бревно и с ног до головы покрытого чьей-то чешуей, яркой медью блиставшей под солнцем. Оторвав его кое-как от бревна и укутав одеялами, Ивана Алексеевича бегом понесли в больницу.
– Жаль его, – протянула Буяниха. – А может, и зря жалеем. Ведь ему каждый день приходится жить, а нам довольно только быть.
Дамба опустела.
Повесив узелок с башмаками на руль, Машка кое-как взобралась на велосипед и, преодолевая болезненную ломоту в теле, поехала в сторону больницы.
Узнав, что Соломенцев не приходит в сознание, но кровотечение удалось остановить, она поднялась в бельевую, поставила на тумбочку извлеченные из узелка стальные башмаки и застыла на стуле.
Через час к ней заглянул доктор Шеберстов.
– Вряд ли он выживет, Маша, – сказал доктор. – Может быть, у него вырастет вторая нога. Что-то там внутри у него происходит… Боюсь, я просто ничего не понимаю…
– Почему боитесь? – не оборачиваясь, спросила Машка.
– Он ведь родился одноногим. Кто знает, что будет…
Она промолчала.
Когда Шеберстов закрыл за собою дверь, Машка опустилась на колени перед блестящими стальными башмаками, сложила перед собой ладони и тихо, но отчетливо сказала:
– Пусть останется одноногим, Господи. Или двуногим. С рогами, крыльями и хвостом. Я все равно рожу от него ребенка. Хотя и знаю, сколько и чего мне придется пережить. Согласна.
Но умереть он не должен, потому что не может он умереть никогда. Ни за что, Господи. Аминь.И решительно встала, не перекрестившись, потому что не знала, как это полагается делать, да и надо ли? Извлекла из самого темного угла бельевой костыли и с яростью сломала их через колено – откуда только силы взялись.
Ее никто не остановил, когда она, в небрежно наброшенном на голые плечи халате, вошла в одиночную палату и легла рядом с Иваном, тесно прижавшись к нему грудью, животом и бедрами, краше которых не было на всем белом свете.
От него слабо пахло сырой рыбой, пережитым ужасом и неизжитым одиночеством.
Он вдруг открыл глаза. По щекам его текли слезы.
– Я же говорил: это заразно.
– В хорошей компании можно и заразиться…
– Неужели мне придется ходить на костылях?
– Нет. Я научу тебя одноногой жизни… будешь у меня прыгать на одной как миленький…
– От тебя почему-то пахнет мною, – прошептал он.
– Еще бы, – сонно пробормотала она, обнимая его за шею.
Заглянув через полчаса в палату, доктор обнаружил их крепко спящими.
– Так он выживет или нет? – сердито спросила повариха Люба.
– Где черт не сладит, туда бабу пошлет, – загадочно ответил Шеберстов.
– И что дальше?
Доктор задумчиво посмотрел на нее сверху вниз и пожал плечами:
– Мы ведь от смерти спасаем, а от жизни лекарств пока не придумано. Одно знаю наверняка: костыли ему еще долго не потребуются. На кой черт ему костыли, а?
Через «фэ»
Он входил в Красную столовую, чуть пригнувшись в дверях, – коротышка, метр с кепкой, и останавливался в величественной позе. Суконная фуражка с околышем цвета хаки, застегнутый на все пуговицы френч, высокие кожаные сапоги. Заложив руку за борт френча, горбун приветствовал публику низким голосом:
– Здравствуйте, товарищи!
Но никому почему-то не хотелось отвечать традиционным: «Здоровее видали!» – или: «Здорово, начальник!» Кто-то что-то бурчал, но большинство делало вид, что ничего не произошло. Не располагала к шуткам ни сталинская внешность горбуна, ни род его занятий: он служил санитаром в морге. Буфетчица Феня, в последние годы чувствовавшая какое-то внутреннее недомогание, при появлении горбуна крестила живот под клеенчатым фартуком: болело именно там, в женском месте. «Как представлю, что когда-нибудь буду лежать перед ним нагишом… лучше жить, ей-богу!»
Положив фуражку на полочку возле печки, коротышка направлялся в угол, к столику под сводчатым окном. Тщательно выколотив папиросный мундштук о столешницу, закуривал в ожидании официантки. Зиночка приносила всегда одно и то же: винегрет с селедкой, котлеты с картофельным пюре – «Подливки побольше!» – и кружку пива. После ужина он выкуривал еще одну папироску и так же величественно удалялся, бросив на прощание:
– До свидания, товарищи!
– Такому и прозвища не дашь, – заметил однажды Колька Урблюд. – То ли боязно, то ли мамка не велит, то ли черт знает что…