Все проплывающие
Шрифт:
Мужики сошлись на том, что, даже если бы фельдшер прыгнул с моста, дело кончилось бы двойными похоронами: темень, ледяная осенняя вода, сильное течение, девятнадцать пуговиц (некоторые насчитывали больше)… А смерти Николаю Порфирьевичу никто не желал. И даже если бы он успел добежать до берега (колючая проволока! собака!), как он преодолел бы рукав Лавы? Как отыскал бы в темноте тонущую женщину и вытащил эту корову на берег?
Наедине с собой Николай Порфирьевич вновь возвращался мыслями к происшествию на Лаве. Быть может, лишь потому, что никаких других приключений в его жизни не было. Но, наверное, еще и потому, что он считал себя непосредственным участником случившегося, а не просто свидетелем.
Лежа в постели, он пытался вызвать образ прекрасной незнакомки, молча сидящей в темном купе и глядящей в окно. Тело ее еще хранило память о его руках и губах. Наверное, горькую память. Проводник объявляет станцию. Стоянка две минуты. С улыбкой на губах она спускается на перрон. Мокрый ледяной асфальт обжигает босые ступни.
Он был еще подростком, когда они приехали в этот восточнопрусский городок. Тогда здесь находились репарационные склады, где после депортации немцев были собраны вещи и мебель из опустевших домов. За бутылку-другую водки тут можно было разжиться креслом, фотоаппаратом или часами. Матушка Николая Порфирьевича добыла в складе дамский велосипед – золотые буквы на коричневом лаке, веер туго натянутых разноцветных шнуров по обе стороны заднего колеса (чтобы платье не попадало в цепь и спицы), большой звонок и даже фара, работавшая от динамки на вилке переднего колеса. В первый же день Коля научился управлять чудесной машиной, а на второй, не сказавшись матери, отправился в путешествие по городку. День был солнечный, теплый. Сердце мальчика полнилось ощущением счастья. Велосипед отлично бежал по асфальту. На крутом спуске с Банного моста велосипедиста догнал грузовик. Коля прижался к бровке тротуара, пропуская машину, и в этот-то миг перед его глазами и вспыхнула оранжевая искра. Велосипед подбросило на глубоко врезанной в мостовую решетке ливневой канализации, руль вырвался из рук, мальчик вылетел из седла и рухнул на тротуар. Домой он вернулся весь в синяках и ссадинах, с ободранным велосипедом, переднее колесо которого было сильно погнуто. Матушка сурово наказала сына, а когда он рассказал ей об оранжевом всполохе перед глазами, сухо изрекла: «Бог предупреждает, а наказывают люди себя сами». После того как матушка вышла на пенсию, велосипед отправили в сарай. И хотя Николаю Порфирьевичу было далеко до службы, матушка так и не отменила запрета, а ключ от сарая носила на поясе.
После происшествия на берегу Лавы Николай Порфирьевич задумался о природе оранжевой вспышки. В обыденных обстоятельствах она могла бы сигнализировать, скажем, о переутомлении. Но в обоих случаях ни о каком переутомлении и речи быть не могло. И на спуске с Банного моста, и на железнодорожном мосту словно кто-то пытался предупредить его об опасности (ведь мост всегда граница!). Быть может, это его собственная нервная система, повинуясь импульсу из глубин подсознания, предупредила об угрозе. Однако эта гипотеза состоятельна лишь применительно к первому случаю. Во втором же ему ничто прямо не угрожало. Он стоял на мосту, крепко держась за перила, на безопасном расстоянии от движущегося поезда. Он не бросился в воду, с места не тронулся, пальцем не шевельнул. Иногда – без особого энтузиазма – он допускал, что подсознание (в наличие которого, впрочем, он не очень-то верил) каким-то чудесным образом предупредило его об опасности бездействия, угрожавшего последующими муками совести и прочей литературой: мог бы спасти – да струсил и т. п. Совесть, однако, Николая Порфирьевича не мучила, и это его ничуть не удивляло: он был не в состоянии помочь несчастной женщине. Даже если бы прыгнул с моста не раздумывая и не раздеваясь. Его тотчас снесло бы сильным течением, а намокшая одежда (пальто, пиджак, рубашка, брюки, кальсоны) и тяжелые башмаки сводили шансы на выживание к нулю. Прыжок с моста был бы поступком абсолютно бессмысленным, и в городке не нашлось бы ни одного человека, который расценил бы его иначе. Это был бы поступок вроде того, который совершила однажды одноногая Даша, полоскавшая белье в реке и вдруг услыхавшая зов о помощи. Заваливаясь на бок на своем деревянном протезе, эта совершенно не умевшая плавать бабища скакнула в привязанную к берегу утлую лодочку-душегубку, в которой сидели четверо малышей, перевернула ее и обрушилась в воду. Дурачившимся на середине реки парням (они-то и звали на помощь) пришлось спасать детей. Дашу спасти не успели. Сиротами остались трое ее сыновей и две девочки – всем им пришлось хлебнуть лиха, и никто из них так и не смог понять материнского поступка: безотчетная глупость – это и есть собственно глупость.
Так что выбор, перед которым вдруг оказался Николай Порфирьевич, был явно ложным. Попросту говоря, выбора и не было. Поэтому и оранжевая вспышка могла означать только одно: внимание, сейчас что-то случится. Что-то страшное. Но на сей раз не с тобою – с другим. С тем, кого ты даже не знаешь – ни в лицо, ни по имени. И этот прекрасный образ никогда не покинет тебя, навсегда овладеет твоими мыслями, мечтами, сновидениями. Быть может, лишь потому и затем все и случилось, быть может, лишь затем женщина и покинула теплое купе и погибла в ледяных водах, чтобы никогда не умирать в твоем воображении… При этой мысли по телу Николая Порфирьевича пробегала дрожь, а лицо искажалось испуганно-счастливой улыбкой, которой он, к счастью, видеть не мог. В такие минуты он верил в Бога, в чей замысел ему случайно удалось проникнуть. Он был счастлив, ибо Господь спас его от одиночества, подарив теплое тело незнакомки, ее тайну, ее любовь.С годами Николай Порфирьевич стер из памяти саму мысль о том, что в ту роковую ночь он оказался перед выбором. Частенько вечерами он совершал прогулку, начинавшуюся на асфальтовом перроне станции и завершавшуюся на глинистом берегу Лавы близ железнодорожного моста. Однажды он выловил там из воды щенка – сучку, нареченную Лавой и беззаветно влюбившуюся в своего замкнутого и робкого хозяина. Иногда, пробегая по мосту, он ни с того ни с сего вдруг останавливался как вкопанный и, вцепившись обеими руками в перила, вглядывался в темноту. Он мог долго так простоять, ни о чем определенном не думая, в оцепенении, из которого его выводил гудок паровоза или оклик скучающей стрельчихи. Встряхнувшись, он бежал домой, где его ждали состарившаяся мать, преданная дворняжка и волнующе прекрасное воспоминание о женщине, навсегда вошедшей в его жизнь и преобразившей ее, наполнившей до краев его душу, которую по одному этому не надо было спасать, ибо она уже была спасена…
Тень Вероники
Тело мужчины в черной воде казалось сделанным из ослепительно белого мела. Он слегка покачивался вверх спиной, на которой можно было даже различить горошинки позвоночника, – широко и бессильно разведя руки, со снесенными вбок длинными волосами.
– Кто ж так тонет? – сказала Вероника. – Одеть надо. Ну же!
Пока дочь собирала в ивняке одежду – штаны, рубашка, пиджак с драными локтями и ботинки без шнурков, Вероника с трудом вытащила тело на лысый илистый берег.
– Давай! – прошипела она, с натугой поднимая утопленника в сидячее положение. – Рубашку!
Трясущимися руками она кое-как натянула на мокрое тело рубашку, брюки, с трудом напялила ботинки – мешали скрюченные пальцы.
– Пиджак брось. Что это у него?
Присев на корточки, она попыталась вырвать из его правой руки клок светлой ткани в переливчатую полоску. Глянула на оборванный подол дочери, вполголоса выматерилась.
– Ножницы нужны. Или нож.
Дочь протянула ей маленькие ножницы с кривыми лезвийцами – они всегда были у нее в кармане халата. Вероника снова выругалась и принялась обрезать ткань у самых пальцев мертвеца. Обрезок бросила в кусты.
– В кулаке у него все равно кусок остался, а такой материи здесь ни у кого нет и не было. Вот черт!
– Я нечаянно, – снова сказала дочь. – Он хотел… а я камень схватила…
– Кой черт понес тебя ночью купаться! Помоги.
Взяв его за руки и за ноги, они затащили труп в воду и оттолкнули от берега. Тело покачнулось и развернулось боком, словно мертвец в последний раз хотел посмотреть на жену и дочь. В ярком свете луны из-под пряди слипшихся волос блеснул открытый глаз.
– Эй! – раздался голос с дамбы. – Есть там кто?
Вероника с Лерой по-лягушечьи, вприсядку скакнули в ивняк и поползли в темноту.
– Тихо. И не сопи. Это шлюзник Никита.
Отсюда им хорошо была видна речная излучина, смоляная вода, в которой смутно белело его лицо. Тело медленно плыло к шлюзу.
Они ждали.
Человек на дамбе закурил – огонек спички осветил сложенные кульком ладони и низ бородатого лица – и неторопливо двинулся в сторону шлюза.
– Дай-ка ножницы.
Пощелкав колечками, Вероника со всего маха бросила ножнички в темноту. На залитой лунным светом речной глади вспыхнула и тотчас погасла искорка.
– Человек человеку никто, – пробормотала она. – Сам говорил.
– Чего? – робко спросила дочь.
– Что. Пошли. Худо, если шлюзник нас узнал.
Дома они вымылись ледяной водой из-под кухонного крана. Вероника выставила на стол холодную вареную говядину, соль и хлеб. Плеснула водки в граненые стаканчики.
– Для цвету.
Чокнулись, выпили.
Вероника вдруг заплакала – тихо, чтоб не разбудить соседей.
– Ма, я ж не хотела…
– Помолчи. – Мать закурила «Памир». – Завтра же уедешь первым поездом. Рижским. Поступишь в ПТУ. Соберись. Трусики, лифчики – чтоб нечиненые. Он тебя…
Запнулась.
– Нет, честное слово. – Дочь всхлипнула. – Ничего не было.
Вероника грустно усмехнулась:
– Гордись – только не очень. И не жди, пока твою девственность удостоверят черви. Шучу. Знаешь, как меня на самом деле этого лишили? Смершевцы, когда нас вывезли из лагеря и стали проверять на вшивость, через меня взвод пропустили. И еще смеялись: тебе, девка, повезло, некоторых мы автомобильным компрессором высасываем, ох и орут же, красота. А тебя – живчиком. Хрящиком.