Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Все проплывающие

Буйда Юрий Васильевич

Шрифт:

Каждый день она аккуратно отрывала листок календаря, висевшего на стене так, чтобы проснувшийся Миша мог тотчас сообразить, в каком времени ему предстоит жить.

Ей нравилось пропускать суда через узкий старый шлюз. Облокотившись о поручень мостика, она с улыбкой кивала шкиперам самоходных барж, груженных песком и гравием. Загорелые речники покачивали головами и чмокали, глядя снизу вверх на ее полные розовые коленки. Эти люди были для Сони особенными. Она не знала и не хотела знать, откуда и куда они идут. Важно было лишь то, что они были проходящими, проплывающими, а не стоящими на месте, как дома, деревья или Соня. Они протекали, как вода и время, тогда как Сонино время походило скорее на вечность. Она ждала начала пути – ждала пробуждения мужа. Иногда она задавала себе неприятные вопросы: а что, если она призвана к иной жизни и зря тратит время на ожидание? А что, если Миша там, в стране бесплотных видений, живет другой

жизнью с какой-нибудь женщиной, с детьми, с бескостными утехами и горестями, о которых его земная розовая жена ничего не ведает?

Она могла смотреть на текучую воду до головокружения, пока старуха не звала обедать.

Девушкой Мишина бабушка побывала с барыней в Венеции, но помнила город плохо. Рассказывала о площади, которую местные жители звали Самаркой, о тысячах голубей – барыня бросала им крошки с белого столика и при этом жалобно вскрикивала: «Гули! Гули!» Большую же часть времени бабушка проводила в кухне да гардеробной. И лишь однажды барыня взяла ее с собою прокатиться в лодке по Канале Гранде. Был свежий апрельский солнечный день. Стены домов сверкали золотой слизью. Пахло гнилью и дамскими духами, а от гондольеров – крепким потом. Дамы в лодке смеялись и перекликались с пассажирами множества гондол, стремившихся в сторону моря, расстилавшегося за Джудеккой… Это все, что осталось в старухиной памяти, – много, очень много света. Сияющий воздух, переливчатое сверкание облитых жидкой золотой слизью дворцов, переплеск воды, пылавшей ртутью и апельсином… И веселые беззаботные люди в белых платьях и белых воздушных шляпах. Слушая старухины рассказы, Соня прикрывала глаза, и ей казалось, что сверкание золотой слизи, напоенный светом свежий апрельский воздух, ртуть и апельсин плещущей воды проникают в самую глубокую глубину ее бедного, истомившегося ожиданием сердца, и ей легче дышалось, и не так больно кололо под левой лопаткой.

Через одиннадцать лет после того, как заснул Миша, бабушка умерла. После нее остался большой фотографический альбом «Венеция» с подписями на итальянском языке да плоская круглая баночка с французской надписью на крышке, пахнущая внутри райским садом.

– Чего же тебе жить без толку? – сказала после похорон Буяниха. – Сколько лет прошло, а ты все никак не решишь, ждать тебе его или самой жить…

– А ждать и жить – одно и то же, – порозовев от смущения, ответила Соня.

За нею ухаживал старший мастер речного технического участка, высокий усатый мужчина, носивший старенький, но всегда тщательно отглаженный костюм. Раз в неделю он обязательно заглядывал на Сонин шлюз. Она угощала его обедом с вином, после чего они слушали пластинки, смотрели итальянский альбом и разговаривали о том о сем. Однажды Николай Семенович задержался дольше обычного. Когда он обнял ее, Соня задрожала и прижалась к нему всем своим спелым телом. Но в последний миг она вдруг расплакалась, смутив гостя. Николай Семенович расстроился, но еще несколько лет навещал Соню. Однако она больше не позволяла ему обнимать ее.

Поздно вечером, когда городок погружался в сон, она облачалась в белое свадебное платье и отправлялась на лодке по Преголе. Лодка мягко шла против несильного течения по лунной воде. Уключины тихонько поскрипывали. Соня вскоре уставала. Она оставляла весла и, откинувшись на задний борт, закрывала глаза, погружаясь в грезы. Лодку медленно сносило течением к шлюзу. Соня старалась зажмуриться покрепче, до искр и блеска в глазах, до света, струившегося в прохладе венецианского дня, когда стены домов сверкают золотой слизью, пахнет речной гнилью и дамскими духами, люди в белом беззаботно смеются, когда вода пылает ртутью и апельсином… Лодка упиралась смоленым носом в черные шлюзовые ворота, и Соня со вздохом бралась за весла.

Ее позвали к умиравшей от рака бывшей лучшей подруге, и разволновавшаяся Соня всю дорогу до больницы бежала, но не успела: бедная женщина умерла, так и не сказав, чем же двадцать шесть лет назад она так потрясла Мишу Полоротова. Соня проводила покойную в последний путь и плакала: ей было жаль подругу, жаль себя, жаль бабушку, жаль Мишу, наконец, жаль Венецию, которую ей никогда не увидеть…

Было за полночь, когда Миша Полоротов вдруг очнулся и сел на кровати. В комнатке горел свет. В открытое окно тянуло запахами речных отмелей и ночных фиалок. Миша попытался крикнуть жену, но голоса не было. Он посмотрел на календарь и покачал головой. На подзеркальнике лежал только тюбик губной помады, ссохшейся в бурый финик. Завернувшись в светло-серое суконное одеяло, Миша спустился на дрожащих ногах в прихожую, кое-как влез в резиновые сапоги и вышел на дамбу, вдоль которой изгибалась посеребренная лунным светом Преголя, опушенная по обоим берегам росистыми ивняками. Из-за поворота показалась черная лодка, которую течением сносило к шлюзу. В лодке сидела женщина в белом со склоненной головой.

Миша

вошел в воду и остановил лодку руками.

– Соня, – тихо позвал он.

Женщина подняла голову. На ней было белое свадебное платье, на голове – веночек из тюлевых цветов. Она смутно, словно во сне, улыбалась. Дышалось трудно, но сердце вдруг перестало болеть, как перед смертью. Люди в белых одеждах беззаботно улыбались, напоенный светом воздух мерцал и дрожал над Канале Гранде, над Преголей, над всеми проплывающими, к бессмертному сонму которых наконец причастилась и бедная Соня…

Апрельское завещание

«Чья очередь заводить часы?»

С этой мыслью Иван Антонович Волостнов медленно – чтоб не разбудить боль в правом боку – сел на постели и спустил ноги на выстывший за ночь деревянный пол. «Чья очередь заводить часы? Уже без пяти». Недовольно поморщился: если жизнь не мешала, он всегда поднимался без десяти шесть.

В гостиной, присев на корточки перед застекленным ящиком, дождался боя и после этого завел механизм ключом, который обычно висел рядом, на ввинченном в стену латунном крючке.

Часы были его гордостью и любовью. Массивный корпус темно-вишневого цвета, большой золотистый циферблат за толстым стеклом, черные арабские цифры с неожиданно кокетливыми хвостиками и хохолками в духе Бердсли. Солидно, надежно, строго. Как сама жизнь Ивана Антоновича. Семья ходила возле часов на цыпочках. Раз в году Волостнов приглашал часового мастера по прозвищу Ахтунг, чтобы тот тщательно осмотрел механизм, а если надо, то и смазал. Осмотр проходил в присутствии хозяина, который за несколько лет успел досконально разобраться в часовых хитростях и при случае мог бы и сам обиходить механизм, но не делал этого: каждый должен заниматься своим делом. По завершении осмотра Ахтунгу подносили граненую рюмку водки и баранку, и, как ни намекал мастер, что неплохо бы повторить и добавить, Иван Антонович и тут не нарушал заведенного порядка. Выдав мастеру деньги, выпроваживал вон, до встречи через год.

По понедельникам часы заводила жена, по вторникам – старший сын Андрей, по средам – старшая дочь Софья, по четвергам младшая – Катя, по субботам и воскресеньям – сам. И только пятница выпадала из ряда. Этот день был назначен младшему сыну Вите, прозванному в городке Витой Маленькой Головкой: он от рождения был обделен умом и, несмотря на настойчивые усилия отца, так и не научился заводить часы в свое время.

Иван Антонович настрого запретил домашним выполнять работу за младшего. В пятницу он поднимал сына пораньше и вел в гостиную, где Вита, едва завидев темно-вишневый ящик, вжимал голову в плечи и начинал бестолково метаться. Отец суровым взглядом направлял его к латунному крючку, указывал отверстие для ключа и бесстрастно командовал: «Крути». Сын изо всей силы поворачивал ключ против часовой стрелки, и, чтобы не повредить механизм, Иван Антонович бывал вынужден гнать Маленькую Головку прочь. И так – каждую пятницу.

После бритья и кружки жидкого чаю Иван Антонович поднялся в комнатку под крышей, сел за стол, макнул стальное перышко в чернильницу и своим аккуратным, красивым почерком вывел на первой странице ученической тетради – «Завещание». Осторожно отложив ручку, откинулся на спинку стула и замер. Он не знал, что писать в этой тетрадке. Дом был казенный, Иван Антонович с семьей получил его как переселенец, прибывший в бывшую Восточную Пруссию «на восстановление целлюлозно-бумажной промышленности». Завещать дом он не мог. Денег так и не накопил. Из барахла же… Разве что часы? Обошлись они в литр водки сторожу репарационного склада. Но можно ли такую вещь мерить водкой или деньгами?

Боль в правом боку опять напомнила о себе. Иван Антонович сжал зубы и зажмурился. Никто никогда не слышал от него стонов и жалоб. И никто никогда не услышит. В самом начале сорок второго его оперировали без наркоза в полевом госпитале – он и тогда не стонал и не жаловался. Тогда-то врач и сказал ему: «После таких операций, дружок, люди становятся другими». Почему-то это поразило его. Другими? Он не хотел быть другим, потому что не знал, чего ждать от себя другого. Этот страх – перед другим – не отпускал и после того, как его комиссовали из армии вчистую, и после того, как женился и стал отцом, и после того, как вместе с другими рабочими и инженерами целлюлозно-бумажного комбината был направлен в этот неведомый край, где получил дом и приобрел часы. Они-то, часы, и спасали его от страха перед другим: никакому чужаку не ворваться в строго упорядоченную жизнь, каждое проявление которой подчинено незыблемым правилам. А Иван Антонович благодаря часам устроил жизнь так, что с закрытыми глазами протяни руку – и тотчас отыщешь нужную вещь или нужного человечка. Семья подчинилась закону, и только Вита, пусть и поневоле, оказался чем-то вроде сломанного зуба шестеренки. Даже часы заводить не научился. Или не захотел? Назло отцу? Иван Антонович прогнал эту мысль. Все же – сын…

Поделиться с друзьями: