Военнопленные
Шрифт:
Через некоторое время Гамолов выписался в лагерь, но двое его ребят остались в лазарете санитарами. Помощь стала постоянной. Иногда доктору передавали и сводки Совинформбюро. Он их прочитывал и потихоньку пересказывал своим больным. Все шло хорошо вплоть до недавнего времени.
Недели за две до моего прибытия случилась неприятность, едва не ставшая для старика роковой.
В ревир положили бывшего полицая. Ничем он не болел, а просто, как выяснилось, улизнул из команды, где ему крепко доставалось от пленных за былые грехи. Как говорят в народе, «бог шельму метит». В ревире его избили. Видя, что ему и здесь несдобровать, он кинулся под защиту доктора. Зная, кто перед ним, доктор
Спустя два дня, прохаживаясь за бараком, доктор увидел группу немцев, идущих к ревиру. Почему-то сразу стало не по себе, вспомнились затекшие глаза избитого полицая.
Оберартц по кличке Бомба подозвал к себе Андрея Николаевича.
— Очень неприятно, но вас придется обыскать. И тут же между бараками доктора обыскали.
Грубо сорвали шинель, халат, прощупали каждый рубчик и ничего не нашли.
— Одевайтесь! Покажите свой кабинет…
— Ты понимаешь, сразу сердце затарахтело, точно с зарубки соскочило, — рассказывал Андрей Николаевич. — Вот на этой вешалке, — он указал на стену, — висела моя куртка. В кармане я позабыл сводку Совинформбюро — только вечером передали. Вся свора уже двинулась к бараку. Как самый радушный хозяин, я заскочил вперед всех, распахнул дверь в барак, в свой «кабинет», и мигом набросил шинель на куртку. Перерыли все. Перенюхали каждую бумажку, а к шинели и куртке под нею даже не притронулись — ведь обыскивали уже шинель. Кажется, впервые в жизни я понравился себе своею находчивостью. Иначе худо пришлось бы. Потом Бомба выкинул из ревира половину больных, а санитаров моих увели солдаты. Подлость восторжествовала: кто-то следил за мной и донес.
— Полицай?
— Нет. Ему не до этого было. И масштабы не те. Просто совпало. Днем позже всех офицеров собрали в первый барак и заперли не хуже, чем в карцере. В дверях — часовой, пятнадцатиминутная прогулочка — и никаких передач.
— И Гамолов там?
— Там. Никуда не денешься.
Прилетевший откуда-то ветерок притворил с легким скрипом створку окна. Доктор поднялся, открыл толчком ее вновь и, перегнувшись за окно, закурил.
Погода менялась. Ветер забивал табачный дым в комнату. Через тощий матрацик давили жесткие ребра кроватной сетки. Описав красную дугу, в темноту полетел окурок. Андрей Николаевич тяжело сел рядом. Ржаво скрипнула, пошатнувшись, койка.
— Скверно, — вздохнул он, — очень скверно. Офицеров изолировали не просто так. Кое-кого привозят даже из рабочих команд и передают барону Коршу, иными словами, в гестапо. А от Корша, надо полагать, или в Дахау, или к стенке, или черт его знает куда.
— Это догадки, доктор, или…
— Какие могут быть догадки! — ответил он с досадой.
— Значит, немцы разнюхали о БСВ?
— Разнюхали или разжевали — один черт. В лагере положение крайне напряженное.
— Что же делать, Андрей Николаевич?
— Хотел бы я знать, что делать. Ждать…
— Чего?
— А почем я знаю? Может, даже веревку на шею.
— Мало радости.
Расстались мы уже утром. Рассвет наступал неохотно. Наползали клочковатые низкие тучи. Они грузно «перемешивались, опускались, казалось, к самым крышам бараков. Потом пошел обложной дождь, и сразу весна превратилась в осень.
Прошел месяц.
Подходил к концу третий год войны. Впереди уже уверенно вырисовывалась победа. А в Моосбурге стало отчаянно плохо. Гитлеровцы выследили многих советских офицеров-подпольщиков, передали их уполномоченному гестапо барону Коршу и после недолгого следствия увезли в Дахау. А может, и не туда.
Было над чем подумать.
В мае Андрею Николаевичу удалось меня пристроить в рабочую
команду, и прямо из лазарета меня перевели в пересыльный барак.Накануне мы с доктором провели ночь вместе. Последний месяц основательно подкосил старика. Ему нездоровилось. Под тонким вытертым одеялом угловато обозначалось большое тело. Руки он сложил на груди ладонь в ладонь. На впалых висках и землистых щеках густо серебрилась седина.
— Да, дорогой. Все имеет свой конец. Человеческая жизнь, к сожалению, хрупка и недолговечна. В юности человек глуп, суетлив, растрачивает себя по мелочам. Позже приходит зрелость и ум. Появляются по-настоящему осознанные жизненные идеалы, стремления. Но с ними же приходят и сотни болячек — старость. Оглянешься — за плечами нет ничего или по крайней мере так мало, что начинаешь тосковать по напрасно ушедшей жизни.
— Пессимизм, Андрей Николаевич. Вы ведь как дубок крепкий. Зачем себя мучаете этими мыслями?
— Эх, друг мой, мне тоже казалось, что я крепкий. Казалось. А я такой же, как и другие, — ни лучше, ни хуже. Стоило прийти физическому недугу — и, как чувствую, уходят и душевные силы. Простая зависимость. Но жаль все-таки.
— Рано себя хороните.
— Так я ведь врач. Себя обмануть трудно. И ни к чему. Лето, вероятно, переживу, а потом…
— Война закончится.
— Сомневаюсь.
Где-то далеко-далеко завыли сирены, потом в раскрытое окно вкатились тугие раскаты взрывов, приглушенных большим расстоянием. Казалось, бьют в огромные барабаны, спрятанные в глубоком подземелье.
— Бомбят.
— Да. Бомбят.
Я выглянул в окно. Там, где темным обрезом заканчивалась стена барака, в небе играли красные сполохи.
— Наверно, Мюнхен.
— Возможно. Садись, посиди со мной. Завтра уедешь, увидимся ли?
— Андрей Николаевич…
— Постой, не спеши. Я не о том, о чем ты думаешь. Болезнь — черт с нею. Есть вещи похуже. Погиб Гамолов.
— Что-о?
— Погиб Гамолов. Он и еще один капитан, забыл фамилию; Ка… Ка…
— Калитенко?
— Ты и его знаешь? Прикончили их «при попытке к бегству».
— Гамолов бежал?! С его ногами?!
— Конечно, никто не бежал. Просто их убили. Но странно: кому теперь нужна замызганная формула — «убит при попытке к бегству»? Кому они замазывают глаза?
— Может, они не убиты?
— Очень хочу, чтоб меня обманули.
— Трупы видели? Они в морге?
— Нет. Но говорили об этом надежные люди.
— Жаль, Андрей Николаевич. Очень жаль.
— Жаль, говоришь? Да, конечно, жаль. Положение в лагере страшное. Организацию провалили. Я нисколько не удивлюсь, если завтра схватят и меня и тебя… Многих уже нет. Не хочу предугадывать плохого, только достаточно одному дать показания — и погибнут все. И все они хорошие, крепкие люди. Однако не от святого духа немцы узнали о БСВ? В общем тошно на душе, гадко. Да… А Гамолова я жалею искренне, душой, как родного сына.
Прощаясь, доктор задержал мою руку в сухих горячих ладонях.
— Прощай, брат, и попытайся раствориться, стушеваться пока. На рожон не лезь без толку. Погибнешь. Только и всего. Вспоминай обо мне, старом. Выживешь в этой потасовке — загляни в Харьков к моим. Авось, чем черт не шутит, и я доживу — встретимся. Видишь, — он грустно улыбнулся, — все же не думаю помирать.
В пересыльном бараке от свеженастеленных нар пахло сосной. За стенами буйствовала весна, одевала землю в цветастый наряд, рдела зорями. У просмоленных досок барака пробились тонкие ростки зелени, робкие и прозрачные на черном фоне мертвых досок.