Тысяча душ
Шрифт:
Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный [28] образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: "Господи помилуй, господи помилуй!". После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого
Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе.
– Темненьки, однако, стали ночи-то!
– проговорил судья, взглянув в окно.
– Да, - отозвался исправник, - ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них.
– Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить!
– перебил его инвалидный поручик, мотнув головой.
– Только званье на себе носите: полиция тоже!
– Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, - проговорил кротко исправник.
– Нет, не такая, как всякая, - возразил поручик, - вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
– Да, тот ловкий был, - заметил судья.
– Еще какой ловкий-то, братец ты мой!
– подхватил поручик.
– И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували!
– прибавил он.
Судья только усмехнулся.
– Да!..
– произнес он.
– Вот и ловкого надували!
– заметил с некоторою ядовитостью исправник.
– Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... продолжал поручик, - на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское - ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." - "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего.
Судья опять улыбнулся и покачал головой.
– Шельма народ!
– произнес он.
– Шельма!
– подтвердил самодовольно рассказчик.
Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность - рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что.
– Вот тоже на Лукина раз мошенники напали...
– начал было он.
– Лукин был силач, - перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать.
– Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, - начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: - Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду -
– "Ладно", - говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки - все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь - вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", - говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". "Буду, говорит, помнить, буду..."
– Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, - подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: - Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю.
– Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, - возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло.
– Нет, подниму, - отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича.
Тот вышел окончательно из терпенья.
– Что ж это такое, господа? Когда будет конец?
– воскликнул он.
– А мы думали, что вы давно спите, - сказал инвалидный начальник.
– Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой?
– проговорил Калинович и повернулся к стене.
Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы.
– В самом деле, господа, пора на покой, - сказал судья.
– Пора, - повторил исправник, и все разошлись.
Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: "Пришел... пришел... пришел!.." и, наконец, вдруг вскрикнув: "Пришел!" - проснулся, вероятно, и, проговоря: "О господи помилуй!", затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу.
VI
На другой день, как обыкновенно это бывает на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать. Хозяева в свою очередь тоже унимали больше из приличия. Таким образом, вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель. Целое утро Калинович искал случая поймать княжну и прямо спросить ее: что значит эта перемена; но его решительно не замечали. Полина обращалась с ним как-то насмешливо. Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться? Калинович пошел. Князь ожидал его уж на крыльце.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу:
– А что, Яков Васильич, - начал он, - мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос.