Сердце зимы
Шрифт:
Кэтти показала ему язык и демонстративно подсела ко мне, на соседние качели.
Я не обижалась на беззлобные замечания Ронни. Он постоянно ворчал на мой музыкальный вкус и на отсутствие познаний в интересных ему областях. Почему-то он был свято убеждён в том, что каждый здравомыслящий человек обязан знать, в каком году вышел «The rise and fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars» Дэвида Боуи. В тысяча девятьсот семьдесят втором. Видите, что он со мной делал? Моя пустая голова стремительно заполнялась тонной полезной, с точки зрения Ронни, информацией. Я не знала, что с этой информацией делать, но и очистить от неё память уже не могла. Всё, чем он делился, вдохновлённый, с сияющими от восторга глазами, впитывалось
– А я ей говорю: пошли ко мне. А она такая: ну пошли, но секса не будет. А чё тогда ко мне идти? Чай, что ли, пить?
Раздался взрыв хохота, будто говоривший очкарик выдал невероятную остроту, а девочка с чёрными волосами сказала: «Ну ты и тупой». Я, утомлённая необходимостью отвечать на водопад вопросов о себе, практически не участвовала в разговоре, лишь изредка кивая или выдавая что-то вроде «г-хм», когда кто-нибудь из компании обращался ко мне. Ронни общался с ними с трона в виде карусели, но чаще и он тоже молчал, предаваясь каким-то своим мыслям. Только сказал мне между делом: «Если эти придурки тебя достанут – уйдём ко мне смотреть кино». Кэтти в ответ сказала, что придурок тут только один, высокий такой, на карусели сидит, и я, наверное, впервые за долгое время, рассмеялась: над задором Кэтти, над кислым выражением лица Ронни. Смех – странная штука. Здорово, когда люди смеются – это как живительный эликсир, наполняющий энергией и их самих, и всех окружающих. Вот только у меня смеяться получалось редко. Будто рефлекс не срабатывал в нужный момент. Хмыканье неопределённого эмоционального окраса – мой потолок.
Тощий очкарик (не так уж просто за раз запомнить с десяток имён, особенно когда обращения вроде «придурок» звучат чаще) передал по кругу объёмный пакет, доверху набитый мягкими зефирками – маршмэллоу. Сочетание зефира с пивом показалось мне отвратительным.
– А что такого? – обиженно сказал он. – Это очень вкусно.
– Да, но не с пивом же, – ответила я.
– Именно с пивом, – продолжил он настаивать. – Чем хуже пиво, тем круче оно сочетается со сладким.
– Да говно, а не сочетание, – ответил другой, впиваясь зубами в ломтики зажаренного до хруста бекона, которые доставал из картонной коробки. Я уже объелась этого бекона. – Он у нас со странностями.
– А мне нравится, – заявила Кэтти.
– Ты у нас тоже со странностями.
Вдруг спину мне обожгло холодом.
Вполуха слушая разгорающийся спор Тощего Очкарика и Владельца Бекона (кажется, его звали Стив – парень в футболке с надписью «Ramones» и в тяжёлых ботинках), я обернулась. Позади клубился рыжеватый из-за отсветов костра полумрак. Бездумно приняв новую бутылку пива из рук Кэтти, я всмотрелась в сумерки, сама толком не понимая, зачем.
Как и в прошлый раз, он сидел за роялем. Будто в полудрёме – низко склонив голову и уронив руки на колени. Фигура, сотканная из тьмы: в чёрном фраке и жилете, в чёрной сорочке с оборками и воротником-стойкой. Словно аккомпаниатор на пышных, дорого обставленных похоронах. И за ним – плакальщицы, выстроившиеся ровным рядом и сложившие босые, посиневшие от холода ступни в третьей позиции. Склонённые головы, скорбные лица кладбищенских ангелов, надломленные тёмные брови и волосы, стянутые в одинаковые тугие узлы, – каждая из них была будто высечена из мрамора безумным скульптором.
Мир замер в торжественной тишине. Декорации выставлены, кордебалет ожидает приму. Не меня, конечно же. Кого-то другого.
Я поставила бутылку на землю и встала. Никто не обратил внимания на то, как я торопливо вышла из кольца золотого света. Страха не было, только любопытство. Интерес пьяного человека, которому море – или сугробы, – по колено. Не знаю, сколько я выпила – недостаточно для того, чтобы начать исторгать из себя содержимое желудка, но достаточно, чтобы творить глупости. И если я умру, это будет только моя вина.
Низко висела полная луна.
В её хрустальном свете серые облака казались прозрачными, как дымка, а небо – непроглядно чёрным и беззвёздным. Глянцево блестели обледенелые бутоны увивающих ротонду роз. На недвижимых ресницах пианиста медленно плавились от тепла век крупные снежинки. Чёрные волосы, волнисто ложащиеся на плечи, тоже были припорошены снегом.– Это всё твоё, если захочешь, – раздался голос.
Всем телом вздрогнув, я обернулась. У кромки леса в тени искорёженных судорогой деревьев таилась женщина: невысокая, с золотыми волосами, убранными в украшенную перьями и россыпью кристаллов-льдинок причёску, с бледной кожей и грязной чернотой косметики, размазанной вокруг серых глаз. Она стояла, держась за узловатый ствол изящной тонкой рукой.
– Кто ты? – спросила я.
В прошлый раз в этом жутком холодном месте никто со мной не разговаривал. Я даже не была уверена, что балерины – это живые и мыслящие существа, а не безликая сила, способная лишь терзать и убивать.
Спохватившись, я принялась озираться, но найти огонёк разведённого ребятами костра не смогла. Будто меня отгородили от всего остального мира снежной пеленой зарождающейся вьюги.
– А ты? – Женщина по-птичьи склонила голову. Её лицо мелко подрагивало, будто она пыталась выразить сразу с десяток разных эмоций. Уголки губ то дёргались вверх, то опускались вниз. В нервном тике дрожали веки. Не человек, а кукла со сломанным механизмом. – Зачем ты пришла?
– Я пришла?! – вырвался из моей груди негодующий вскрик. – Я не хочу здесь быть!
Женщина покачала головой, и кристаллы, украшавшие её волосы, вспыхнули радужными бликами.
– Лжёшь.
Я ничего не понимала. Какой идиоткой нужно быть, чтобы захотеть вновь окунуться в этот дикий, болезненный кошмар? Кроме того, если бы мне хотелось, скажем, умереть, в последнюю очередь я бы стала воображать себе балет, который ненавидела всей душой.
Женщина вышла из тени воздушным фуэте, и я увидела, что она обута в пуанты, маслянисто блестящие чёрным атласом. Щиколотки и голени опутывали чернильные ленты. Тело облегало оперённое угольное трико, поверх которого вилась дымкой длинная юбка-тюник из антрацитовой газовой ткани. Женщина принялась танцевать вокруг меня – трепетная, болезненно дрожащая, будто каждый сделанный шаг причинял ей невообразимую боль и резал острыми ножами-копьями, проникающими сквозь стопы в голени, в колени, в бёдра, в рёбра, в сердце. Как русалочка из сказки – воплощённая боль.
– Да, – шепнула женщина, вторя моим мыслям. – Воплощённая боль.
Она порывисто протянула ко мне руки, потом взметнула их, выгибаясь под слышимую ей одной музыку, и вновь обратила ко мне раскрытые ладони. Я, пьяная и загипнотизированная непостижимым совершенством движений этой мрачной Сильфиды, сделала глупость: протянула руки в ответ. И она повела меня в танце, задавая ритм и темп. Мы двигались хаотично, без какой-либо цели и смысла, но вдруг я начала понимать, что танец чётко структурирован и подчиняется своему алгоритму. В скрипе снега под нашими ногами я даже почти различила музыку – на грани слышимости, на краю восприятия.
Удерживая меня за талию, женщина мчалась вперёд, и я, стремясь угнаться за ней, неуклюже скользила по насту. Было сложно: я отвыкла танцевать в таком бешеном ритме. Отвыкла слушать своё тело. Отвыкла гнаться за кем-то, кто сильнее и быстрее.
И тогда я увидела, что пианист шевельнулся. С покачнувшихся прядей волос посыпались снежные хлопья. Дрогнули заиндевевшие ресницы, и меня пронзило морозным взглядом голубых глаз. Всего на секунду, которая могла оказаться игрой воображения, но я готова была поклясться, что он смотрел на меня, и за это мгновение взгляда глаза в глаза меня выжгло изнутри зимней стужей.