Рассказы
Шрифт:
– Бегать будем?
– подскочила я к нему. Здороваться у нас во дворе было не принято - просто каждый выскакивал, как чертик из бутылки, и начинал действовать. Обычно мы с Петькой сговаривались как "матки", а остальные делились соответственно.
На этот раз Петька не сказал ничего и на меня как-то и не смотрел вовсе. Это было что-то новенькое. Элементарное самоуважение требовало, чтобы я тут же повернулась на одной ножке и гордо удалилась - а потом еще, желательно, мелькнула бы вдали с нотной папкой, явно торопясь на урок. Но Петькино мнение было для меня очень важным, и я продолжала глупо настаивать.
– Ты думаешь, я воображала?
– спросила я напрямик.
– Он думает, что ты жидовка!
– пискнул сзади Андрюшка-гнида.
Так
Дома я с удрученным сердцем села за пианино - ты одна, о музыка, оставалась у меня. Забывшись, задумавшись, я случайно сыграла "Горькую кручину" без песнопений и вдруг заметила, что меня слушают. Прямо посреди комнаты столбиком сидела мышка, деликатно поджав передние лапки, растопырив в сторону лопушки-уши, чтобы лучше меня слышать. У нее были крохотулечные черные глазки, на меня направленные, и когда я играть переставала, она терпеливо подождала, надеясь, что снова начнется. Польщенная, я сыграла ей "Кручину" от начала до конца. Не могло быть и речи о том, чтобы завыть или бабахнуть - это было все равно, что ударить мышку по голове. Она была такая внимательная, эта мышка, так любила музыку - я воспроизвела для нее весь свой заунывный набор, и она получила огромное удовольствие.
И она стала приходить чуть не каждый день - просто появлялась на середине комнаты (я никогда не видела, откуда), и начинался у нас концерт. Я для нее подбирала особенно трогательные интонации - это у нас называлось "выделять оттенки" - честно выполняла все указания автора, крещендо и диминуэндо, ликуя, вовремя снимая руки, даже не прикасаясь к педали, которая теперь могла только испортить мои паузы-вздохи - вот до чего она меня довела, эта мышка.
И когда я через неделю сыграла мышкину науку учительнице, та прямо окосела от изумления, и говорила "ребенка подменили", "какое чувство" и прочие глупости. И тогда, вдохновившись, я сыграла для ее собаки Гайдна по моим понятиям, они как раз подходили друг к другу. И пес вилял хвостом, и учительница сама напевала и отбивала рукой такт, и такая шла у нас развеселая музыка, что мы играли и играли это рондо без конца, благо Гайдн, будто предвидя такое наше желание, через каждые восемь тактов наставил знаки повторения.
В конце учительница воздела руки и сказала, что должна показать меня в музыкальной посоле. "Ага!" - подумала я злорадно, и хотела уже, с налившимися кровью глазами, как бык, броситься на клавиатуру - стоп, мышка не позволяет. Вот так она постепенно сделала из меня человека, так что даже слесарь-сосед приходил благодарить за игру; даже Бенцион заметил и застенчиво сообщил, что теперь "засыпаес, мол, как на твавке" - из чего следовало, что раньше он все-таки страдал, но не мешал мне свободно волеизъявляться.
И тогда в благодарность я рассказала ему о мышке, и стала прыгать, как она, сделав пальцами рожки вместо ушек. И уж не знаю как, но я запрыгала под кровать, где с удивлением уставилась на пыльный пол и старое ржавое корыто - и когда я несколько смущенно вылезла оттуда, Бенцион сидел и ждал, развесив губы, и его голубые глаза были подернуты пленкой идиотизма.
Как мог такой глупый человек делать какие-то там гешефты - ума не приложу; наверное, ему Варнавицкий помогал. До знакомства с Бенционом я считала, что все евреи -- умные; среди них было много великих людей и сам Бизе, говорят, тоже был из наших. Шутка ли дело - "Кармен"! Я давно уже умоляла учительницу подпустить меня поближе к этому произведению, и она обещала подумать, если я буду хорошо вести себя.
И в тот день, когда она выдала мне переложение арии тореадора (который по-французски пел,
оказывается, не "Смелее в бой!", а, наоборот, "Берегись!"), я в таком восторге понеслась домой, что, встретив во дворе Андрюшку, который ходил и носил на палке старый рваный презерватив, утверждая, что это специально еврейский - доставила себе удовольствие и вздула его как следует, оттаскав за волосы, а палку поломала и выбросила. После чего Андрюшка, размазывая сопли, побежал домой жаловаться, а я тоже рванула восвояси, как бы чего не было - размышляя на тему о том, чего это они все помешались на евреях, даже удивительно.И вечером, когда меня послали за хлебом в булочную, повторилась та же история. Около кассы стояла круглая, средних лет тетка в платочке и вздымая руку, как Владимир Ильич на броневике, призывала уничтожать евреев, где только можно. "Облепили, паразиты, сил нет!
– кричала она.
– А мы все терпим и терпим!"
Навстречу ей медленно двигалась молчаливая, уставшая за день работы очередь; я шла боком, как краб, чтобы она не увидела моего лица и думала, что хоть один, кто-нибудь мог сказать что-нибудь. Но они все молчали, и тогда, выбравшись на улицу, я придумала, что войска Эгмонта уже окружили город и скоро тетку будут судить. Вот он стоит, Эгмонт, в длинном плаще, на городской площади, и два солдата в кирасах подводят к нему тетку.
– В чем твое преступление, женщина?
– спрашивает Эгмонт.
– Да не делала я ничего, господин! Эти твои, в железяках, пришли, наговорили чего-то... Евреи какие-то, не пойму я... Вы сами, что ли, из иудеев будете?
Эгмонт замялся.
– Нет, - сказал он.
– Я фламандец.
– А-а, - облегченно вздохнула тетка.
– То-то я гляжу, личико у вас больно светлое.
На этом суд кончался - при полном бреде и отсутствии справедливости. Сколько я ни пробовала говорить за Эгмонта или за тетку - они немедленно переходили на другое. В конце концов, он правда, отсылал ее на два дня на хлеб и воду, но только потому, что я укоризненно стояла рядом, и ему передо мной тоже было неудобно.
Тут я остановилась, как вкопанная, потому, что около парадного меня ждали мальчишки. Плохо было, что среди них находился Андрюшка. Хотя, с другой стороны, Петька тоже был там.
– Вы чего, ребята, - спросила я, не двигаясь с места.
Они, хихикая, стали подталкивать друг друга локтями - и вдруг кинулись на меня, все сразу, и стали щипать, и Петька тоже - а я отбивалась как могла, не догадываясь бросить свой хлеб, и вертелась волчком, и даже пробовала крикнуть: "БСНЦИ...ОН Моисе!.." Но кто же это кричит, когда его бьют, "Бенцион Моисеевич!" Никто, конечно, не отозвался, а я была так расстроена, что не могла драться, как следует - тем более, что их было много, а я одна - так что они вложили мне по первое число, покуда я смогла продраться к парадному. И когда я, растерзанная, тяжело дыша, ввалилась в нашу комнату, я застала следующую картину: под большой лампой мирно сидели мама и Бенцион и играли в преферанс с болваном (они последнее время очень увлекались этим), и Бенцион говорил:
"Сейцас я, казется, сяду на мизеве...", а мама смеялась, торжествующе, и из них троих болван, представленный пепельницей, показался мне самым человеком.
И я пошла и села в уголок, между пианино и окном, и стала оттуда ненавидеть их, и глядеть, не мигая, и слушать, как они говорят: "Твефи... буби... Твефи!" Все это ложь, ложь одна. Разве они любят друг друга? Тоже мне, волшебный яд желаний... И в операх тоже все ложь. Почему это никто не напишет, как русские идут бить евреев... Целая толпа... Хор, они поют "Смерть, смерть жидам..." Впереди тетка в платочке, она, как Жанна д'Арк, увлекает народ за собой... Бум, бум - они идут по нашей лестнице... Сосед-пьяничка открывает дверь, жидким тенором - "Пожалуйте, гости дорогие..." Вот он, оказывается, какой... Распахиваются обе половинки нашей двери - и тут я их из пулемета, тра-та-та-та-та! Да, это вам не сюита "Пионерский костер!"