Просто жизнь
Шрифт:
Профессор оживился, стал говорить о разрушении Вавилона, Ниневии — столицах некогда великих государств. Рассказал о трагической судьбе историка Иосифа Флавия, на глазах которого римляне разрушили столицу его родины Иерусалим.
— Когда-нибудь люди все-таки прекратят свои национальные и межгосударственные распри. Для всех и каждого станет родной, кровной всеобщая история. Человек будет сознавать себя просто-напросто жителем планеты и даже вселенной…
Много еще было потом разговоров и встреч с профессором, немало выпито крепкого чаю на Петроградской стороне в просторном, наполненном книгами, уютном кабинете Даниила Андреевича, умеющего, как немногие, извлекать удовольствие, даже
Петр раскрывался перед Даниилом Андреевичем, не боясь оказаться невеждой или глупцом. «Вы, главное, докапывайтесь до своей внутренней сути, говорите, говорите ваши глупости откровенно, тогда и до умностей сможете дорасти…»
«Докопаться до сути…» Это означало, что надо понять мир вокруг и мир в себе, прояснить свои возможности, состояться в каком-то большом деле.
— Милое дело бездельничать, — повторил Петр, когда Ольга вернулась с полным котелком воды для чая. — Безделье снимает все напряжение, и ты плывешь, как в теплой реке, на спине, глядя в небо. Видишь далеко-далеко…
— Откуда тебе это знать, — усмехнулась Ольга, — когда ты плаваешь, как утюг?
— А фантазия на что? Воображение…
— Воображай не воображай, а чаю попить охота, — сказал Илья и помог Ольге подвесить котелок над затухающим костром.
Чай начали пить уже в полумраке, при первых звездах. Костер едва тлел, только три крупные головешки поддерживали жар.
Съехали с дороги и пробрались к реке два легковых автомобиля, расположились поближе к кустарникам, послышались веселые детские голоса и строгие окрики взрослых. Сначала это раздражало. «Никуда не скроешься», — пробурчала Ольга. А потом, когда соседи тоже запалили костры, на берегу Нерли стало даже веселее, уютнее. Тишина, бледная зорька вдалеке, звезды над головой, горячий чай с дымком, негромкий разговор привели всех троих в такое состояние, что, казалось, нет больше в мире никаких бед и эти минуты навсегда придадут им силы, принесут счастье.
— Эх, жаль, гитару не взял на этот раз, — вздохнул Петр.
— А ты спои что-нибудь просто так, — попросила Ольга.
И, подумав недолго, он начал петь мягким баритоном «Выхожу один я на дорогу…». И над берегом, над речкой полетели три негромких голоса: «Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха; пустыня внемлет богу, И звезда с звездою говорит…»
Каждый пел о чем-то своем. А потом сами собой вспомнились старинные романсы: «Гори, гори, моя звезда…», «Лишь только вечер опустится синий…», «Вечерний звон» и протяжные ямщицкие песни. Долго не хотелось забираться в палатку, хоть уже к ногам и спинам подступали сырость и прохлада.
Первым пошел спать Илья.
— Не советую долго рассиживаться, простудитесь, — сказал он и скрылся под брезентом.
— А я буду сидеть всю ночь, — заявила Ольга, подбросив в костер еще несколько веток.
— Будет холодно, не высидишь. Давай лучше встанем пораньше, — предложил Петр. И тоже положил в огонь сухой валежник. Он затрещал, задымил. — Стесняешься нас?
Ольга подтянула коленки к подбородку и ничего не ответила.
— Мы отвернемся и заснем, как сурки. Все устали сегодня.
— Не беспокойся, мне хорошо здесь. Жалко засыпать.
— Тогда накинь что-нибудь на плечи. Я принесу тебе.
Петр пошел, забрался в палатку, сказал Илье:
— Она собирается ночевать у костра.
— Пусть не дурит, — строго приказал тот. — Объясни ей по-человечески. Не съедим.
Петр все же вытащил свою старую теплую куртку, прикрыл ею Ольгу, а сам присел рядом, тоже подтянув колени к подбородку. Так они долго сидели молча, всматриваясь в огонь. Ольга была погружена в себя. Петру хотелось вывести ее из грустной
задумчивости, но он понимал, что сейчас нельзя нарушать тишину.Ольга сама заговорила:
— Вы с другом ездите по земле, чтобы найти себе какие-нибудь приключения или просто счастье… А вот я когда-то мечтала найти свою мать, увидеть ее, услышать голос. Теперь знаю, что не найду ее. Повзрослела… Когда я увидела Соломонию Сабурову, прочла о ней… курточку кожаную разглядела, куклу вместо ребенка… подумала; правда или неправда, что она родила, — не в этом дело. Я подумала: как же это бедные женщины страдают, если нет ребенка, и как же им все-все надо прощать за то, что они рождают человека. День и ночь кормить, стеречь… а потом расстаться навсегда…
Ольга замолкла и опять долго сидела, вглядываясь в огонь. Петр и на этот раз не решился нарушить молчание, он ждал и вновь услышал негромкое:
— Я приемная дочь у своих родителей. Кто настоящие мои отец и мать, не знаю. Знаю только, что родилась в конце войны во Франкфурте-на-Одере, в лагере для русских военнопленных. В моих документах все было под номером: год рождения, имя, фамилия, национальность — в общем, все. Когда наши войска освободили Франкфурт и меня перевезли в Россию, мне было около года, а может, побольше. Я, говорят, все время носила с собой куклу и звала ее Олей. Вот и меня так назвали.
Ольга рассказывала сдержанно, будто бы и не о себе. Голос ее звучал глуше, жестче обычного, она сидела теперь съежившись, сжавшись, смотрела на костер.
— Детдом наш был в Переславле-Залесском. Это отсюда недалеко. Город красивый, места хорошие. До четвертого класса и у меня все было хорошо. А потом… потом меня стали дразнить немкой, а тогда это было очень обидным прозвищем. Я решила узнать, кто же мои родители. Но как узнаешь, когда все под номерами. Воспитательница, Раиса Васильевна, все-таки начала поиски. Каждый день я ждала ответа. И это ожидание стало таким тяжелым, что я однажды написала в своем дневнике: больше не хочу жить…
Ольга произнесла это все тем же сдержанным, ровным, глуховатым голосом. По-прежнему она обнимала колени, и лицо ее, окрашенное бледно-розовым светом огня, обрамленное крупными, золотисто-огненными кольцами волос, показалось Петру еще прекраснее, — в нем не было правильных, классических пропорций и не было величественного холода богинь, — живая, прекрасная женщина сидела перед Петром, и большие, глубокие ее глаза напоминали страдающие глаза Соломонии.
— Дневник я хранила под матрацем, — продолжала Ольга после недолгой паузы. — Девчонки выкрали его. Прочли. Стали смеяться. Бегали по коридору, кричали: «Умри, умри, а мы посмотрим…» Я возненавидела их. Перестала с ними разговаривать.
Ольга произнесла это так, что было ясно — она никого не простила.
— А потом, — продолжала Ольга, помолчав, — я и с учителями перестала разговаривать. Они слишком приставали ко мне, мол, что да почему. Почему это я хочу умереть, когда все у меня теперь хорошо… Я отмалчивалась. И только Рамса Васильевна могла меня понять. Никакой особой ласки не было у нее ко мне, но я чувствовала, что она меня понимает, душой понимает. Я не могла без нее прожить даже несколько часов. Только рядом с ней я чувствовала себя в безопасности. Ходила за ней по пятам, следила за каждым ее шагом. И однажды с утра до вечера простояла возле ее дома, поджидала, когда она вернется из другого города. Моя любовь была какой-то ненормальной. Я просто болела, если не могла увидеть Раису Васильевну в какой-нибудь день. Я могла отличить ее шаги от всех, даже когда она шла по дороге не одна. Тяжело ей было со мной, я понимаю. Это теперь я понимаю, а тогда не могла понять… — Ольга поправила волосы, вздохнула, посмотрела вокруг.