Пилигрим
Шрифт:
Много лет назад на полуострове Синай, когда он еще принадлежал Израилю, тогдашний еще резервист Гриша Кафкан видел убитого выстрелом из автомата М-16 верблюда. Тот лежал недалеко в жесткой траве подле полосы мокрого песка побережья Средиземного моря. Выходное отверстие от пули в шерстяном боку верблюда было размером с аляповатую советскую праздничную тарелку на первый седер Песах в их ленинградском доме. Но дело не в седер Песах неизвестно где и в непонятно каком диком галуте. Реакция Гриши на съеденное походила на то чудовищное выходное отверстие от автоматной пули калибра 5.56 мм. Иначе говоря, он был склонен к потере пульса.
От цвета и запаха этой ядовитого цвета массы можно было действительно потерять сознание. Для Гриши это переживание тоже было значительным и сильным, но не
И, конечно, пляжи.
Жена Гриши, по неясным причинам (все-таки, наверное, безделье, что же еще) решила заняться историей жизни своего отца, умершего десять лет назад. Все это зрело в ней достаточно давно. Отец ее был крепкий, молчаливый человек, всю жизнь пахавший в буквальном смысле слова фермером на юге еврейской страны, ставший вегетарианцем по настоянию врачей. «Года не протянете, если не прекратите есть неизвестно что», – постановил живший по соседству с ним профессор-кардиолог, бывший земляк из «несомненно святой», по его мнению, Галиции. Отец Майи думал иначе, ничего профессору не возражал, держал свое мнение и все свое при себе, жизнь научила. Он был вообще железный человек, этот отец Майи. Он был псевдоатеистом, скрягой и молчуном. Его звали Зелигом, в Израиле он не позволял сокращать его имя, как принято у местных экономных на звуки людей.
Детей у него было числом шесть, что-то он кому-то доказывал. Дело было в прибрежном городке, севернее сектора Газа, во временном перерыве между военными кампаниями и войнами. «У меня шестеро детей, мне нужно их поднимать, понимаете, профессор?!» – сказал отец. Врач кивнул, что понимает. «Я согласен, буду веганом, мне нельзя уходить так рано». Врач опять кивнул. Физические нагрузки у отца Майи имелись в достаточном количестве, так что с этим вопросом проблем не было. Он прожил после решения о спасительном питании почти сорок лет, а точнее, тридцать девять. Отец Майи посвятил свою жизнь спасению и сделал все, чтобы быть здоровым, не болеть и не страдать перед смертью.
В прошлом, за много лет до этого, отец Майи в тринадцатилетнем возрасте искал в состоянии истерики свою мать осенью 1942 года на окраине поселка городского типа Тлусте, что в Тернопольской области. Он был на работе, куда его определила немецкая оккупационная власть, а мать осталась дома в гетто. Когда все к вечеру вернулись в Тлусте, то узнали, что утром была проведена акция по поимке и уничтожению евреев гетто. Их находилось там много, несколько тысяч, свезли со всей округи.
Отец Майи бросился искать свою маму. Он прибежал, задыхаясь от волнения, страха и ужаса, на окраину городка. В овраге у городского кладбища уже никого живого не было. Овраг, окруженный сплошным лесом, уже начавшим желтеть, приближался октябрь, был присыпан свежей землей, которая неритмично двигалась вверх-вниз от смертного дыхания застреленных(?) людей в братской могиле. Тут же неподалеку, в сточной канаве, отец Майи очень быстро и, наверное, случайно, нашел свою мать. Она лежала лицом вниз, была мертвой, одна пуля из немецкого пулемета попала ей в грудь, и она умерла. Она не изменилась и выглядела живой. «Я не защитил маму, не спас ее, горе мне и позор мне…». У нее были те же скулы, те же открытые глаза зеленого цвета и те же веснушки, только кожа ее на лице стала белее, под глазами появились глубокие круги, она не дышала. Головной платок сбился на шею, открыв мертвое лицо.
Отец Майи, по имени Зелиг Бойм, однажды потом сказал дочери, когда начал изредка говорить с ней, что он не понимал всего того, что произошло с его матерью тогда. «Моя мама, Майя, умерла, ей было тридцать пять лет, меньше, чем тебе сейчас, дочь, у нее были веснушки, зеленые ясные глаза, ее убили, это я знал точно», – он говорил негромко, сильно наполняя слова небывалым значением
и смыслом.Все-таки этот остров и все, что в нем было, вместе с джунглями, кроткими людьми, сильными дождями и ночными грозами, утомляли. Хотя чем заниматься Грише было, и он был занят делом, но привычки все равно брали верх над ним.
Сын отвез его в город, где высадил у чистенького кабинета. Здесь делали маникюр, педикюр и женские прически. За низкими домиками в некотором отдалении от них густо росли деревья и кусты. Мужчин здесь не стригли. Девушка развела гибкие руки и сказала высоким голосом, поклонившись и опустив глаза в пол: «Здесь не для мужчин». Но позвала невысокую подругу, которая, осторожно придержав Гришу под руку, усадила его в кресло. До этого Гриша успел снять пластиковые туфли и шагнул босыми ногами на холодный пол из неведомого материала удивительного салатового цвета, с удовольствием чувствуя босыми ногами нежное покрытие его.
Пожилая дама в цветном платье, сидевшая за столиком, улыбаясь, оглядела Гришу, кивнула ему и радостно приветствовала его. Сын сказал Грише, что здесь одалживают деньги под проценты. «Чего только не бывает на свете», – подумал Гриша. Этот светлый зал не походил на лавку процентщика (процентщицы) никак.
Гриша расслабленно сидел в кресле, опустив ноги в таз с водой. Видения сопровождали процедуры, которые совершала с ним молчаливая работница в светлом фартуке. Он как бы увидел всю сцену со стороны, она его удивила. Гриша был одет в кадре немого фильма в костюм горчичного цвета из толстого сукна, в белую рубаху с чернильного цвета сбившимся набок галстуком, и растерянно смотрел на то, как невысокая женщина с квадратной фигурой, склонившись над пластиковой ванной с водой, аккуратно обрабатывала пальцы его ног. Сбоку им светило солнце, на тумбочке рядом с Гришей стояла бутылка с темным и, по всей вероятности, крепким, зеленого цвета напитком. Пустой граненый стакан ожидал наполнения.
На Гришиной голове была нахлобучена мятая черная шляпа с узкими полями, которая чудом не спадала с его упрямого крутого затылка. И он говорил сыну старческим каким-то плюшевым и звонким голосом: «Всем временно находящимся в этой чудесной маникюрно-педикюрной дамской парикмахерской, налей-ка им всем, сынку, щедрой рукой, пусть захмелеют наши прелестницы». И сын, чуть смущаясь, наливал в фарфоровые плошки по пятьдесят грамм фруктовой водки, и даже девушке, ожидавшей своей очереди, налил, и она выпила залпом, кажется, от смущения, как тот алкаш в десять утра в лавке «Соки-Вина» с мраморным, уже загаженным подъездом у Нарвских ворот. И посыльный, приехавший с толстенным пакетом денег в конверте для бандеролей из мягкого картона, хватанул двойную порцию с налета, не поморщился и помчал дальше на тарахтящем мопеде. Его раскрытый пакет с деньгами бесхозно лежал на столе хозяйки, деньги выглядывали наружу, никто чужим не интересовался. Если не мое, значит этого нет для меня. Такой был принцип у людей. Место же было хлебное, как мы уже говорили.
– Прошу вас стричь мне ногти через раз, то есть пропуская пальцы, так положено, – попросил работницу Гриша. Она успокоительно и быстро улыбнулась ему, согласно покивала и продолжила трудиться по-прежнему. Конечно, английский у Кафкана был не идеален. Ее же английский, с торопящимися звуками, был просто чем-то невообразимым. Получался разговор двух немых людей. Но работу эта неказистая девушка делала свою тщательно и умело, любо-дорого смотреть. И совсем не больно, кстати. Сын сидел на диванчике рядом и не комментировал, не переводил, просто наблюдал. Потом поднялся и вышел прочь, ни слова не говоря. Через минут шесть-семь он вернулся со стаканом сока ярко-желтого цвета с нацепленным цветком бледно-фиолетового лотоса. Этот цветок, сопровождавший таиландскую жизнь во всех ее проявлениях, особенно восхищал Гришу.
Потом резко потемнело, на острове начался дождь, который с разной силой бушевал часов пятнадцать, окончательно прекратившись к позднему утру. Чахлый ручей при въезде в центр йоги и оздоровительного голодания (так называл эту трогательную гостиницу Кафкан-старший) поднялся выше человеческого роста от своего прежнего нулевого уровня, став пугающей стремительной пучиной.
Гриша не крутил головой во время педикюрного таинства. Просто отклонился в сторону и увидел профиль сына, который рылся в своем бумажнике, перебирая бумажки, купюры, кредитки, копии счетов и тому подобное. Гриша неожиданно для себя обнаружил, что этот дерзкий в иерусалимском детстве мальчик стал к тридцати семи годам похож на индейского вождя: смугл, строен, высок (за 194 см рост), очень худ, крепок, как мореное дерево, жилист, плечист, суров, непреклонен, опасен и добр, как его незабвенная и совершенно безумная в конце жизни бабка Года. Кстати, красавица в молодости писаная.