Периферия
Шрифт:
В один прекрасный день я заявила отцу и матери:
— Вот что, мои дорогие, берите-ка киоск «Союзпечати». Будете работать по очереди или вместе, как пожелаете.
Они опешили, я взяла их за руки и повела оформляться. Четыре стены, я была уверена, быстро выжали бы из них последние соки. По сути, и выжимать-то уже было нечего.
Киоск помог им больше, чем все их лекарства, на которые они так уповали. Лекарства, бесчисленные флакончики, и ампулы, и таблетки, и мази переполняли большую полку в их серванте, и мать любила сетовать: «Подумать только, вторую неделю пью этот фосфалугель, а мне не лучше». Теперь они меньше уповали на врачей и аптеки. Мне они регулярно оставляли «Неделю», «За рубежом», а также журналы мод. Поначалу они очень боялись проторговаться, но баланс если и не сходился у них, то на какую-нибудь мелочь, и не всегда — не в их пользу. Когда я услышала несколько раз подряд: «У нас в киоске…» — я успокоилась. У их киоска стали собираться пенсионеры. Они жадно ловили позднее осеннее тепло и вели неспешные, глубокомысленные разговоры обо всем на свете, словно у них впереди был простор неоглядный, ничем не заслоненный. Это несоответствие широты тематики и того временного
И отец, и мать убили портвейном не один год своего будущего. Они, конечно, и не сознавали, что творят. Спохватились, но отрезанного уже не вернешь. Предчувствие боли разлуки было сильным-сильным. Я забыла, что когда-то не любила их. Я скрашивала им остаток дней как могла. Единение семьи, можно сказать, восстановилось. С моим решением усыновить Валерия они согласились сразу, но я столкнулась и с проявлением ревности. Они гасили ее в себе, как только сознавали, что ревнуют. Я не сердилась, делала вид, что не вижу. Валерий ходил к ним и без меня, дед помогал ему по арифметике. Они стали дарить ему марки, и он запылал страстью коллекционера. Им его коллекция нравилась еще больше. Меня умиляли три головы, две седовласые и одна с хохолком на затылке, склонившиеся над альбомом. Но всякий раз, когда я провожала родителей или прощалась с ними, уходя от них, я видела впереди неизбежное, и грусть и боль расставания наполняли меня. Усилием воли я заставляла себя улыбаться.
41
Ночь плыла в тишине и безбрежии, и я, что-то не досмотрев и пробудившись внезапно, не знала, который теперь час, но знала, что город наш сейчас где-то посередине той тени, которую отбрасывает сторона земли, обратная солнцу. Я словно видела эту длинную клиновидную тень, которая заканчивалась в пространстве тончайшим игольчатым острием, но никого и ничего не пронзала. Светило солнце, но в его лучах сейчас была та, другая сторона. А у нас была ночь, и я любила ее за тишину и еще за то, что с некоторых, недавних пор перестала болезненно ощущать свое одиночество, перестала ежиться и никнуть под его неизбывной тяжестью. Наверное, я свыклась с ним, слилась совершенно, как сживается человек с неизбежным, ведь другого ему просто не дано. А что? Человек свыкается со старостью, например, или с болезнью, которая не поддается врачам. А если это не так, если я уже переболела и наперекор прогнозам медицинских светил выздоровела совершенно, посрамив их ординарность? Если я прыгнула выше головы, совершив невиданное и неслыханное? Нет, каково самомнение, а? От скромности девочка не умрет. «Девочка! — повторила я нараспев, подтрунивая, но и смакуя игривое свое настроение и гладя себя по голове. — Дама зрелая! Девочка Вера, но без сестер Надежды и Любви. Где и с кем они, неизвестно. Они не со мной, я одна. Одна и одинока или одна, но не одинока?» На этот вопрос можно было не отвечать. Пожалуй, я и сейчас была одинока, но без острой тоски, которая еще недавно, распластав меня на кровати, заставляла кусать подушку, без саднящего душу чувства, что я всеми забыта и никому не нужна. Валерий, мальчик мой, снял тоску и облегчил сердце. И что-то остаточное сняли люди, для которых я старалась. Они словно догадывались, кто они для меня, и, когда все для них завершалось благополучно, находили простые слова, обнажавшие — вот оно! — наше родство.
Приятно мне было и по-домашнему спокойно оттого, что я наконец нашла себя. Интересно, пришло бы ко мне это ощущение, если бы я осталась в лаборатории? Там от меня было мало пользы. Там я чувствовала только, что польза ускользает от меня, что я гонюсь за ней, как за призрачным журавлем, но это только иллюзия погони, а на самом деле — бег на месте, энергичный и, как сказал всеми любимый поэт, общеукрепляющий. Но Валерий, пожалуй, примирил бы меня и с лабораторией. Валерий стал моим самым нужным приобретением. Теперь мне было для кого стараться, для кого приходить домой и разжигать огонь в очаге.
Педагог ли я? Не балую ли своего мальчика? Нет, эмоции я придерживаю. И Валерий вполне управляем. Он куда более совестлив, чем его сверстники из однодетных семей, пресыщенные родительско-бабушкиным вниманием, и нет нужды натягивать бразды сильнее. Я стараюсь не громоздить запрет на запрете. Пусть сам разбирается в том, что можно, а чего нельзя и почему надо, непременно надо сдержать слово, если дал его. За своевольство я его не распекаю. Вполне достаточно дружеского указания на ошибку или промах. Валерий — мое лекарство от стен, готовых сомкнуться.
С одиночеством, в конце концов, свыкаются. Но для того чтобы постичь это, мне пришлось заглянуть по ту сторону жизни. Я была там недолго. Туннеля, втягивающего мою душу, я не увидела, чем очень разочаровала Варвару. Я помнила хлопоты врачей и увещевающий голос Елены Яковлевны, и то, как мои щеки пламенели от прилива стыда. Все мои интересы, дотоле обращенные на меня, мои заботы и мечты, дотоле подогревавшие во мне самолюбование и исключительность, переключились на внешний мир. Нянька для всех? Не нянька, но добрая помощница. Да и в названии ли дело? Мир жаждет сострадания и милосердия. Как только я перестала замыкаться в себе, единственной и неповторимой в этом мире, появились иные ценности, о существовании которых я и не знала, вернее, знала, но проходила мимо. Мне открылась беспомощность людей чистых и честных перед бедами, которые несли им —
своей настырностью, себялюбием, злопамятностью, своим неиссякаемым умением, при потрясающей неразборчивости в средствах, находить щели в законах и безнаказанно обшаривать карманы мои и общества — люди нечистые и нечестные, которых, несмотря на огромную армию учителей и воспитателей, вокруг скопилось немало. Я начала помогать людям чистым и честным, и у меня совсем не осталось времени на одиночество. Когда я любила себя, я была одинока. Я была как Вселенная, которая не соприкасается с другими мирами. Не значит ли это, что между себялюбием и одиночеством всегда появляется незримый знак равенства? Я вспомнила людей, которых другие люди довели до отчаяния, забили и затравили. И вспомнила, какая это огромная, ни с чем не сравнимая радость — возвращать им то, в чем они изверились. Я стала считать людей, которым помогла. Их уже было много, они вдруг окружили меня со всех сторон. Стоило, стоило жить ради того, чтобы побороться за порядочного человека!Я увидела людей, которых развенчала. Меня всегда поражала сверхбыстрота их превращения в пиявок. И поражало то, что они всегда говорили одни правильные вещи. Заслушаться можно было, как красиво и умно они говорили! Но дела у них расходились со словом, тут они и были уязвимы, тут их и брали под локотки. Разные это были люди. На некоторых ничего такого и не подумаешь никогда, респектабельны и от линии партии не то что себе — никому не дозволят отклониться. Но, прокручивая все их дела в обратном направлении, убеждаешься: линия партии им ничто, ширма и щит, если правильно ею манипулировать. Едва ли эти люди поддавались перековке. Надеждами на это мы только обманывали себя. Но в нашей власти было не допускать их к власти. Сколько уже раз я говорила себе, что хватит, Вера, задавать себе такие вопросы. И вот опять. Да, я высоко поднялась, но то, что я видела со своего нового поста, мало отличалось от того, что я видела, работая в лаборатории. Я видела таких же людей, и те же обстоятельства определяли их поступки и поведение. Забота о хлебе насущном, свое, кровное было им ближе и стояло впереди интересов страны. Величайшим искусством государства было совместить эти интересы. Стремление к этому сейчас нарастало, это становилось первой целью, первой потребностью общества, и я уже не беспокоилась за результат.
Да, в целом в Президиуме люди относились к работе так же, как и в лаборатории. Здесь тоже были свои паровозы и тягачи, Ульджа Джураевич в этом плане ничем не уступал Раимову и Басову, кругозор же его был несравненно шире. Но рядом с Джураевым я опять-таки мало кого могла поставить.
Кончался четвертый год моей работы в стенах этого высокого учреждения, и про себя я знала, что зарплату свою отрабатываю. Знала также, кого собой прикрываю и кто отсиживается за моей спиной, мило улыбаясь, как равный равному, а то и с едва уловимым оттенком превосходства: паши, паши за себя и за того парня! Да, мы были равны во всем, только трудовой вклад наш почему-то разнился. И тогда я сказала себе, что в нашей стране не должно стоять знака равенства между человеком, работающим хорошо, и человеком, работающим плохо, что такой знак равенства, если он есть, — величайшее проявление социальной несправедливости. И я перестала приветливо улыбаться людям, которые на работе отсиживались за моей спиной. Я стала смотреть сквозь них, в моем голосе прорезались резкие нотки.
— Вы не сделали этого, этого и этого, — выговаривала я строго. — Почему?
От меня зашарахались.
Ага, обрадовалась я. Нам давно нужно размежевание. Смешение нас в одних рядах и под одной кровлей и порождает серость. Друзей, кроме Джураева, я здесь не приобрела. Тут, как мне казалось, и не умеют дружить, больно и долго переживая каждое не свое продвижение по службе и тихо радуясь, когда сослуживец оступался и это замечало руководство. А то и помогали заметить, ориентируя руководящее око в нужном направлении. Я задавала себе тысячи «почему», но чаще всего они оставались без ответа. Служение обществу не прорастало в большинстве из нас идеей всеобъемлющей, не становилось чертой характера. Причину этого я не могла понять. Маленькая зарплата? Но ведь я жила на свою зарплату и не бедствовала, не чувствовала себя ущербной. Наши родители в этом плане довольствовались еще меньшим, все — по карточкам, но не растащили государство, а укрепили его и подняли. Почему же мы в работе так вялы, но громкоголосы и требовательны при распределении благ?
Ночь обтекала меня, насыщая тишиной и простором для раздумий. Страна пришла к переосмыслению ценностей, и это было хорошо. Хорошо, что мы поняли, что аплодисменты, — не для каждого дня, а для торжеств по действительно высокому поводу. И мне хотелось делать хорошее и нужное еще и еще, не останавливаться и не уставать. И хотелось, очень хотелось, чтобы все у меня получалось с первого раза, чтобы обо мне говорили: «Вот она умеет».
Ночь не кончалась, и я спрашивала, спрашивала, спрашивала себя…
Второй день я с Ульджой Джураевичем изучала, по заданию президента, крестьянские подворья. Второй день мы мотались, до ряби в глазах, по кишлакам и поселкам Голодной степи и Ташкентского оазиса, расспрашивали колхозников и должностных лиц, что и как, и убеждались, что здесь все — во дне вчерашнем и резервы у крестьянского подворья огромны. Я впервые узнала, что в умелых руках квадратный метр земли под Ташкентом дает по пятидесяти рублей годового дохода. Но, как всегда, умельцы не блистали числом и только умением. Мы увидели и запущенные подворья, их было много. При острейшей нехватке овощей и фруктов на рынках Ташкента и при сказочных ценах на них у колхозников в глубинке никто не торопился приобрести излишки этих самых овощей и фруктов. Один частник-перекупщик проявлял завидную расторопность и хорошо вознаграждал себя за это. Кооператоры и заготовители словно пребывали в летаргии. Они ни к кому не шли — шли к ним. Сняв сливки и выполнив невысокие свои планы, они умывали руки. Их посредничество не выглядело серьезно. Перекупщику же было выгодно держать рынки на голодном пайке. Очень скоро мы поняли это и разгадали технологию сохранения дефицита и высоких цен. Мы увидели, как заготовители гноят ранние помидоры и капусту и как проворен и предприимчив на их фоне истинный хозяин рынка перекупщик. Органы государственного управления во все это глубоко не вникали.