Парижанки
Шрифт:
— Лань! — Это был голос Зеринга. — Я сейчас в «Ритце». Приходи.
Ему дали увольнительную на сорок восемь часов. Тридцать шесть из них уйдут на дорогу обратно на фронт, значит, им оставалось побыть вдвоем всего двенадцать. Фавн выглядел измученным и истощенным, от него пахло войной. Он даже любил ее совсем иначе: молча, грубо, с выражением отчаяния на лице вместо страсти. Взгляд слепо блуждал, не видя возлюбленную, будто Зеринг старался рассмотреть нечто далеко за пределами их вселенной. Но Арлетти ни словом не упрекнула
Потом он уснул на целых три часа их драгоценного времени из оставшихся восьми, а актриса продолжала неотрывно смотреть на него. Проснулся Зеринг резко, как от толчка, подскочив в ужасе и крича что-то по-немецки. Арлетти его успокоила. Он встал и принялся обнаженным метаться по номеру с сигаретой в зубах.
— Война проиграна, Лань. Все ist kaputt [54] . Ты должна покинуть Францию.
— Я никуда не поеду, — тихо ответила актриса, глядя на него.
54
Разбито, разрушено (нем.).
— Но они уже перешли в наступление, — нетерпеливо произнес Зеринг. — Союзнические войска окажутся в Париже уже через неделю или две. Обстрел твоей квартиры — еще цветочки. Бойцы Сопротивления поставят тебя к стенке, как только оккупационные силы покинут город.
— Это хотя бы будет французская стенка.
— Я все приготовил, — продолжал он, не обращая внимания на ее ответ. — Моя семья ждет тебя в Баден-Бадене. Там очень красиво, тебе понравится. Те места не затронула война…
— Фавн, перестань.
— Мои родители позаботятся о тебе. Они все знают…
— Нет.
— Для тебя в Баден-Бадене уже готова комната.
— Нет!
— Это единственное безопасное место в Европе! — Зеринг говорил громко и резко, почти лаял. — Ты погибнешь, если останешься здесь!
— Ты сейчас не на плацу перед солдатами. Не кричи на меня. И если мне суждено умереть, я предпочту встретить смерть в Париже, а не в Баден-Бадене.
— Не глупи! — Зеринг схватил ее за плечи и так сильно тряхнул, что зубы у нее щелкнули. — Как по-твоему, зачем я примчался сюда с фронта? Чтобы заняться любовью? Послушай меня. Ты должна отсюда уехать! Тебя убьют!
Арлетти вскочила, оттолкнув его руки:
— Хватит меня запугивать.
— Ты не понимаешь, что здесь будет твориться! Ты же ничего не знаешь!
Актриса была мертвенно-бледна, в глазах у нее стояли слезы, но она не позволила им пролиться.
— А ты знаешь еще меньше меня. Ты не знаешь, через что мне пришлось пройти и кто я такая. Вбей же в свой твердый немецкий лоб, что я не поеду в твой чертов Баден-Баден!
В итоге разрыдался именно Зеринг, беспомощно всхлипывая, пока Арлетти прижимала его к себе.
Они слышали, как расстрельные бригады работали днем и ночью: гестапо ускорило казни приговоренных. Никого из заключенных не выпускали из камер вот уже три дня, поэтому было неизвестно, кто погиб, а кто еще жив.
К тому же у Оливии просто не осталось
сил бояться. Она находилась на грани смерти от усталости и боли. Месяцы плохого питания и побоев превратили ее в скелет. Некогда сильное тело настолько ослабело, что девушка с трудом двигала руками и не могла пройти больше пары шагов без отдыха.После смерти Хайке про Оливию все забыли. Ее словно погребли заживо. Больше не было ни допросов, ни избиений: ее ждала долгая и мучительная смерть от голода.
Узников перестали выводить на прогулку еще в апреле, и с того времени Оливия делила камеру с пятью другими заключенными, но за последние дни двое из них умерли. Трупы так и лежали в камере, пока не начали смердеть, и лишь потом охранники выволокли их наружу.
Оставшиеся четыре женщины почти не разговаривали. У них просто не хватало сил, да и о чем говорить, кроме как о неотвратимости смерти. А поскольку последние три дня им не давали ни еды, ни воды, смерть была очень близко.
Наконец выстрелы во внутреннем дворе смолкли.
Потом до узниц донеслись другие звуки: рев двигателей огромных грузовиков, крики на немецком, грохот сапог за стенами тюрьмы.
— Что происходит? — спросил кто-то из женщин.
— Нас повезут в лагеря.
Рев двигателей усилился. Тяжелые машины двигались, хлопали двери, гудели клаксоны. Все звуки смешались в оглушающую какофонию, длившуюся несколько часов.
Потом грузовики один за другим стали удаляться.
— Они уезжают.
Все женщины медленно подняли головы и стали прислушиваться к затихающему рокоту моторов.
— Не может быть.
— Но это правда. Прислушайся.
— А как же мы? — спросила Оливия.
— А мы будем умирать здесь от голода.
Все четверо подползли к дверям и стали вслушиваться в тишину, а потом принялись стучать по двери слабыми руками и звать на помощь. Их крики напоминали плач покинутых душ.
Но ответа не было.
Узницы опустились на пол, с ужасом глядя друг на друга. От жажды у всех потрескались губы: августовская жара оказалась хуже зимнего холода. Женщины даже пытались пить собственную мочу, но она оказалась слишком горькой, и жажда только усиливалась.
Высокое, забранное решеткой окно больше напоминало узкую бойницу, но оно хотя бы пропускало свет, по движению которого заключенные определяли время. Время шло, и они следили за ползущим по полу солнечным лучом. В тюрьме повисла гулкая тишина.
Около пяти часов вечера возле дверей раздался слабый шум: не прежнее уверенное бряцанье ключей, а робкое позвякивание.
Дверь скрипнула и приоткрылась. Женщины попытались загородиться исхудавшими руками от ослепляющего света. Оливия первой поднялась на ноги.
Их спасительница оказалась такой же заключенной, как и они сами. Женщина в полосатой робе держала в руках большую связку ключей.
— Они уехали, — объявила она.
В ее голосе даже не было радости, только удивление. Она повернулась и пошла к следующей двери.
Постепенно коридор заполнялся женщинами, выходящими из тошнотворно грязных камер. Одни обнимались и плакали, узнавая подруг, которые лишь чудом дожили до этой минуты. Другие просто бесцельно бродили вокруг, не понимая, что происходит.