Мир чудес
Шрифт:
Никто еще со мной так не разговаривал. Я была наследницей Негели и очень несчастной. Я привыкла к почтению, привыкла к тому, что люди проглатывают все, что получают от меня. Но вот этот господин Брюки-стрелочкой, говоривший на аристократическом английском, хорошем и чистом французском и дворовом немецком, имеет наглость учить меня, как нужно говорить. Вводит свои порядки и ставит условия! «Если хочешь приходить и смотреть, как я работаю, веди себя по-человечески. Как тебе не стыдно – переколотила столько красоты. У тебя совсем нет уважения к прошлому? Ты только посмотри: оркестр из двадцати обезьянок с дирижером, а ты превратила их в груду железок. Я должен это починить; чтобы они опять смогли играть свои шесть коротеньких мелодий, нужно от четырех до шести месяцев кропотливой и очень квалифицированной работы. И все из-за тебя! Твой дед должен был привязать тебя к флюгеру и оставить на крыше умирать!»
Это было что-то новенькое – ничуть не похоже на епископа
Так что – мне продолжать? Если продолжать и дальше, то рассказывать должна я. Но, может быть, закончим этот исповедальный вечер?
– Непременно продолжать, Лизл, – сказал я. – Ты всегда умела убеждать других делиться самыми их сокровенными тайнами. Будет несправедливо, если ты откажешься рассказывать дальше.
– Но мой дорогой Рамзи, то, что дальше, – это не рассказ о скандале и не любовная история в общепринятом смысле. Кому это интересно? Мы не должны забывать, что все это вроде бы подтекст для фильма Магнуса о Робере-Гудене. История о том, как в действительности становятся великими фокусниками, а не сказочки из мемуаров Робера-Гудена, которые – мы все с этим согласились – всего лишь поделка на потребу буржуазной публике. Я ничуть не против и могу рассказать свою часть этой истории, если она интересна создателям фильма. Так каким будет решение?
– Решение – просить вас продолжать, – сказал Кингховн. – Вы, как истинная женщина, остановились, чтобы еще больше нас заинтриговать. Нет, это несправедливо. Вон Айзенгрим – занимается этим весь день. Пожалуйста, продолжайте.
– Хорошо, Гарри, я продолжу. Но то, что я должна рассказать, для вас абсолютно бесполезно, поскольку эту часть истории даже вы не сможете воплотить в виде зрительных образов. Случилось так, что я все чаще и чаще стала наведываться в мастерскую, где маленький господин Брюки-стрелочкой ремонтировал дедушкины автоматы, и подпала под обаяние того, что он делал. Он, по его словам, возвращал эти маленькие существа к жизни, но нужно было видеть его за работой, чтобы понять, что это означает, поскольку его работа лишь отчасти была связана с механикой. Наверно, какой-нибудь из дедушкиных мастеров (один из тех, кто делает эти изумительные хронометры – жены миллионеров дарят их обычно своим мужьям, – часы, которые отклоняются от точного времени разве что на секунду в год) мог бы отремонтировать эти маленькие фигурки, чтобы они заработали снова, но только Магнус, глядя в картонную коробочку, полную отдельных деталек, мог проникнуть в секрет всех этих тонких движений, которые должны выполняться отремонтированной игрушкой. Когда он закончил очередную свою работу, маленький чистильщик не просто стал надраивать миниатюрной щеткой крохотный сапожок, насвистывая и притоптывая при этом ножкой, – казалось, он жил, обладал всеми свойствами живого существа, и возникало впечатление, что, как только вы повернетесь к нему спиной, он выскочит из своей шкатулки и станцует джигу или побежит за кружечкой пива. Вы ведь знаете, что представляют собой эти автоматы – в их заводном веселье есть что-то безвкусное. Но Магнус обучал их играть – они давали настоящее маленькое представление. Я видела их до того, как расколошматила, но клянусь, когда Магнус вернул их к жизни, они стали лучше, чем прежде.
Так что же, значит, господин Брюки-стрелочкой был великим часовщиком? Нет, он был гораздо больше, чем часовщик. Он, вероятно, обладал каким-то особым умением, благодаря которому эти металлические фигурки обретали живость и обаяние правдоподобия. Роли сказал, что в Магнусе было что-то волчье. Это качество помогало ему в работе, потому что, не будь этого волчьего, не было бы и глубины воображения и видения. Это его волчье качество означало лишь, что он (кем бы и чем бы он ни был) никогда не подвергал сомнению важность своих занятий. Но этот артистизм был редкого свойства, и я далеко не сразу поняла, в чем же он состоит. Я нашла это у Шпенглера.
Вы читали Шпенглера? Нет, наверно; теперь он совсем не так моден, как был когда-то. Но Шпенглер много говорит о – по его терминологии – «волшебном мировосприятии», которое, как он утверждает, мы утратили, но которое было частью средневекового Weltanschauung (а это, как вам известно, «мировоззрение»). Это было чувство невыразимого удивления перед миром невидимым, которое сосуществовало с трезвым признанием грубости, жестокости и обыденных потребностей мира осязаемого. Это была готовность увидеть бесов там, где сегодня мы видим неврозы, увидеть длань ангела-хранителя в том, что сегодня мы неблагодарно называем удачей. Это была религия, но религия тысячи богов, ни один из которых не был всемогущим, а отношение
большинства к человеку оставалось довольно-таки неопределенным. Это были поэзия и чудо, которые могли обнаружиться даже в навозной куче, и это было такое понимание навозной кучи, которое помогало увидеть в ней поэзию и чудо. По Шпенглеру, это было осознание своего бытия в неверном свете, мерцающем под сводами пещеры, – этот свет в любой миг может погаснуть, и тогда все погрузится в непроницаемый мрак.Вот этим-то, казалось, и обладал господин Брюки-стрелочкой и благодаря этому был готов тратить свое время на работу, которая вывела бы из равновесия человека, получившего современное образование и наделенного современной чувствительностью. За это наше образование – в нынешнем его виде – мы заплатили страшную цену. Волшебное мировосприятие, если таковое существует, проникло в науку, но только великие ученые обладают им или понимают, куда оно ведет. Те, кто помельче, – всего лишь часовых дел мастера средней руки. Точно так же многие из наших ученых-гуманитариев лишь жуют жвачку или повторяют общие места. Мы, взобравшись на кочку образования, сочинили для себя мир, из которого изгнаны чудо, страх, опаска, величие и свобода творить чудеса. Конечно, чудо стоит больших денег. Его нельзя встроить в современное государство, потому что чудо противоречит безопасности, о которой мы с таким волнением хлопочем, которую просим у современного государства. Чудо необыкновенно, но оно к тому же и жестоко, жестоко, жестоко. Оно недемократично, элитарно и безжалостно.
И тем не менее оно было передо мной – в самом неожиданном месте, и, обнаружив его, я поступила к нему в ученичество. Я в буквальном смысле умоляла господина Брюки-стрелочкой научить меня тому, что знает он, и даже с моими гигантскими руками я смогла приобрести кой-какие навыки, потому что у меня был великий наставник. А великий наставник – это очень часто требовательный, вспыльчивый и нетерпеливый наставник, поскольку, что бы ни говорили мои великие соотечественники Песталоцци и Фробель [202] о системе образования для простых людей, великому нельзя научить методами бланманже. Чему же такому великому я научилась? Разбирать и собирать часовые механизмы? Нет. Любое великое ремесло тяготеет к философским категориям, и я от понимания законов механики двигалась к волшебному мировосприятию.
202
…Песталоцци и Фробель… – Иоганн Генрих Песталоцци (1746—1827) – швейцарский педагог, основатель теории обучения, которая основывалась на психологии; Фридрих Фробель (1782—1852) – немецкий педагог, реформатор системы образования, основатель детских садов.
Конечно, для этого требовалось время. Мой дед был доволен – ведь у него на глазах его неуправляемая страхолюдная внучка потихоньку втянулась в ремонт того, что сама же и уничтожила. Еще он видел, что улучшилось мое физическое состояние, так как я прекратила изводить себя самоубийственными мыслями о болезни; прежде я по-обезьяньи горбилась и, как сразу же отметил Магнус, сильно утрировала те трудности с речью, что у меня были, – пусть будет хуже и мне, и всему миру. Магнус помогал мне справиться с этим. По сути, он учил меня говорить заново, не желая слушать мое неразборчивое бормотание, и дал мне ряд точных и неукоснительных инструкций по искусству речи, перенятых у леди Тресайз. И я училась. Вопрос стоял так: или я учусь говорить правильно, или убираюсь из мастерской. А я хотела остаться.
Конечно же, мы были странноватой парой. Я была осведомлена о волшебном мировосприятии и признавала его в моем учителе. Он об этом не знал ничего, так как даже не догадывался, что мир можно воспринимать иначе. Это настолько отвечало его образу жизни, настолько впиталось в его плоть и кровь, что он и не представлял себе, как это кто-то может думать (нет, не думать – чувствовать) иначе. Я бы ни за что не взялась это ему объяснять, так как боялась повредить его природе. Он принадлежал к тем людям, которым не нужны какие-то там объяснения или теории. Выражаясь простым языком, у него вовсе не было мозгов, как нет и по сей день. Но какое это имеет значение? Мозги для него есть у меня.
Странно ли, что, будучи его ученицей, я в него влюбилась? Я была молодой и здоровой, и, невзирая на мое уродство, желания одолевали и меня. Может быть, эти желания становились тем сильнее, чем меньше шансов было их удовлетворить. Что я должна была сделать, чтобы он меня полюбил? Я начала с того же, что и все начинающие влюбленные, – с безумной идеи: если я буду любить его сильно, он непременно мне ответит. Ну не сможет же он пройти мимо моего самозабвенного чувства. Как бы не так! Он и бровью не повел. Я работала, как рабыня, но именно этого он и ждал от меня. Я оказывала ему знаки внимания, делала ему маленькие подарки, пыталась быть обаятельной. Поверьте, это было нелегко. Он не то чтобы демонстрировал неприязнь ко мне. Ведь в конечном счете родом он был из балагана и привык к гротеску. Он просто не считал меня женщиной.