Луноцвет
Шрифт:
— Эх, помыться бы, в баньку сходить, — скулит целый вечер на нарах сержант Тугушев. — Скоро месяц, как топаем, всю Польшу протопали, хоть бы морду почище к победе отмыть…
— Да, неплохо помыться, да где ее, баньку, взять? У них, у фрицев, видать, бани не в моде.
— Хоть водички нагреть бы в ведре… Да только вот в бараке холодина! Еще холодней, чем на улице, просквозит до костей. И Берлин уже не увидишь…
Я внимательно слушаю этот тоскливый солдатский скулеж.
И вдруг в голову пришла мысль: фрау Марта! Да она обязательно меня вспомнит. Мы к ней сходим, попросим натопить пожарче печь, нагреем воды и устроим себе хорошую баню, уж расплатимся чем-нибудь, не деньгами, так банками со «вторым фронтом» или плитками шоколада, немецкого, из трофеев.
— Пошли, хлопцы! Будет баня. Устрою…
И вот перед нами
В кухне пахнет похлебкой, только что вскипяченным молоком и знакомым мне пряным, сладким песочным печеньем. За столом сидит щуплый, высокий, морщинистый, уже седенький старичок в фольксштурмовской форме, с былинками сена в нестриженых волосах, он спешит, что-то быстро жует, рядом к стенке приставлена винтовка. Фрау Марта стоит перед стариком, спрятав руки под вышитым ярким передником.
Вдруг глаза старика странно выпучились, как у вареного рака: он увидел меня и солдат за моей спиной — и сперва побледнел, а потом покраснел, поперхнулся, закашлялся, вскочил, глядя в окно, вероятно раздумывая, не прыгнуть ли прямо в сад, разбив толстые стекла, — и застыл без движения. Фрау Марта, увидев его, обернулась и согнулась, как будто бы кто ударил ее в лицо, в грудь, под ложечку. Я не сделала еще шага, а она уже подползла по ковровой дорожке: целовала мои сапоги в жидкой липкой грязи, обнимала мне ноги, лепеча уже по-немецки, а не по-польски.
— Фрау Марта! Как не стыдно! Не смейте! — кричала я, с омерзением отрывая ее цепкие, крепкие пальцы от колен, от сапог. Я на миг задохнулась: что-то стиснуло мне горло. Наконец я отряхнула ее брезгливо, отступила назад, за порог.
Мои хлопцы рванули быстрее меня, мы опомнились за воротами. Нет, ни я, ни бойцы не боялись винтовки фольксштурмовца, хотя мы пришли безоружные, — да об этой винтовке и не думал никто, мы бежали от смертного ужаса, проступившего на лице старика, от униженной, распластавшейся фрау Марты, целовавшей мои сапоги. Это было неслыханным, нестерпимым, немыслимым, отвратительным зрелищем, я их чувствовала на себе, эти липкие поцелуи, как какое-то стыдное, оскорбляющее меня, унизительное клеймо. И еще ощущение было такое, словно я наступила на что-то живое, и вот это живое было липкое, гадкое, какое-то скользкое. Я шла, передергивая плечами, как-то ежась и морщась от только что пережитого незнакомого чувства. Что-то было испорчено, и притом безвозвратно, в этом ласковом солнечном небе, в этих теплых нахохленных почках сирени, в длинных вешних ручьях, в белых тряпках знамен безоговорочной капитуляции, словно радость и молодость мои как-то сразу уменьшились, словно это не старая немка, а я только что унижалась во имя спасения чьей-то жизни, и сама эта жизнь и само унижение не имели цены, не хотели спасения.
Молча, медленно прибрели мы в барак, уселись на нарах.
Я не знаю, что думали мои добрые хлопцы, как они пережили и перечувствовали всю эту сцену. Ведь никто ничего не сказал, не обмолвился ни словечком. А я не забуду ее никогда. До последнего часа.
Я видела несколько больших наступлений. Наступление под Москвой в декабре 41-го. Освобождение Смоленщины в 43-м. «Белорусский котел» в июле 44-го. Вступление наших войск на территорию Польши, Германии. Бои за Берлин…
Война длилась 1418 дней.
Многое помнится…
Но я никогда не забуду и ту ночь — накануне. Накануне войны. Самую короткую в году, почти белую, теплую, смутную от волнения, смеха и беготни, от живого, веселого шума, который предшествует властной, глубокой, завершающей тишине.
Я сижу на скамейке в большом школьном зале, рядом со шведской стенкой, окрашенной масляной краской в ядовитый голубой цвет, и не чувствую боком ее деревянной ребристости. Потому что минута настала торжественная. Вот сейчас… Сейчас прозвучит и моя фамилия по алфавиту — и мне тоже вручат аттестат, И я стану взрослой. Серьезной. Свободной.
Да, минуту спустя и я отхожу с аттестатом в руках от стола, за которым
сидят наши учителя, наш директор школы, гости из гороно, мамаши из родительского комитета.Я действительно уже взрослая! Я свободна, свободна! Свободна от давно надоевших уроков, от примеров на грамматические правила, от диктантов и сочинений, от решения задач по алгебре и геометрии, от звонка, зазывающего нас за парты. Я свободна от сурового, строгого взгляда нашей классной руководительницы Катерины Ивановны, которую мы тайком, за глаза, называем почти что почтительно: Кити. Что может быть прекраснее этой свободы — пройти независимо мимо Кити и знать, что она уже больше не властна над моей душой, над моим неуломным, углами, характером, над моим маникюром, таким скромным, чуть розовым, — чем он ей помешал? — над моей прической — вся в локонах, как у Милицы Корьюз, — над всей моей новой жизнью, уже не школьницы, а, возможно, студентки университета, над моими стихами, над тревожно-летящими снами, над романом, засунутым под подушку…
Да, я взрослая, взрослая, Катерина Ивановна! До свиданья, прощайте! Не грустите о нас. А уж мы-то, на полной свободе, о вас не забудем. И, наверное, не загрустим в этой сладостной, предстоящей разлуке…
Ночь в распахнутых окнах чуть дремлет, загустев лишь немного, ненадолго в темных кронах деревьев по улице Комиссаржевской. Последняя ночь, а верней, затянувшийся вечер, перешедший из медлительных июньских сумерек, из серебряного полумрака, прямо в теплое, летнее, душноватое утро.
Я оглядываюсь на своих одноклассников, на парней и девчат. Нет, прощаемся мы без скорби… Ну, подумаешь, эти лица! Ты их видела в течение долгих десяти лет — на каждом уроке, на каждой перемене, на каждом собрании. И вот, думается, и опять будешь видеть их — и не год и не два, а всю жизнь, ведь живем в одном городе! Значит, будем встречаться на проспекте Революции, — весь Воронеж встречается на проспекте во время вечерних прогулок, когда группы гуляющих движутся встречными волнами, с разговорами, смехом, с шарканьем многих сотен подошв, с ароматом духов, табака и политых из шланга газонов. Ты их встретишь, эти знакомые лица, и в театре, на премьере. И в очереди в магазине. И на танцах в Студенческом. Или в парке культуры. А кроме того, ведь мы все собираемся учиться дальше: кто в ВИСИ — Воронежском инженерно-строительном институте, кто в мединституте, кто в СХИ — сельскохозяйственном институте, кто в институте иностранных языков, а кто в зоовет — зооветеринарном, — выбор у нас в городе большой, обязательно с кем-нибудь да встретишься на лекциях или в читальне, не с одним, так с другим, снова будешь еще издали насмешливо примечать чей-нибудь рыжий чубчик, веснушки или черную, хмурую соболиную бровь.
К утру в том же самом школьном зале, на длинном столе, накрытом скатертью, подан чай. Конечно, не чай, а портвейн, разнесенный под видом остывшего чая: «А вы выпейте… Пейте, пейте, мы сейчас погорячей принесем!» Крепок чай, хотя и остыл, обжигает тебя с непривычки, а ты щуришься и смеешься каким-то неловким, чужеватым смешком: ну и ладно! Ну и что? Ну заметила Кити, как я сморщилась при глотке, но ведь больше не скажет уже ничего. Вон она и сама, выпив чашечку, а вернее пригубив, тоже сморщилась — и засмеялась. Взяла для блезира варенье и ложечкой стала его осторожно размешивать…
А потом под широкими тополями мы идем по проспекту, взявшись за руки, одной длинной цепью, и поем, будоражим весь город. Постовые милиционеры только скорбно покачивают головами, но сказать ничего не решаются. Они тоже, как Кити. Как же! В жизни у человека бывает лишь один выпускной вечер, самый главный — из школы. Второго такого уже не случится. Позади твоя юность, впереди — уже взрослая, мудрая жизнь…
На площади Двадцатилетия Октября, у памятника Ильичу, мы, напевшись и наплясавшись, наконец, расстаемся. И хоть кто-нибудь на прощанье крикнул бы вслед: оглянись! Скорей оглянись — и запомни эту площадь и купы деревьев Кольцовского сквера, этот памятник Ленину, эти колонны обкома — квадратные, из черного мрамора. Потому что так скоро здесь будут одни только развалины, дым пожаров, бомбежки… Да, запомни, пожалуйста, их и себя! Ты ведь тоже не будешь такой никогда. И твой город не будет уже больше таким. И страна, что сейчас просыпается, и народ, они тоже не будут больше такими, как прежде, а в другом измерении, нам доселе неведомом, в новом качестве, — в жизни и в смерти, уже на войне…