Избранное
Шрифт:
И чем отныне заполнить жизнь? В заботах своих и трудах он думал лишь о ней, хотел радовать лишь ее — будь то диковинным, взращенным собственными руками растением, выкопанным из земли фрагментом античной статуи либо открытым у древних писателей новым интересным рассуждением. Во всех этих направлениях граф ушел далеко, и даже знатоку было приятно обменяться с ним мыслями, но теперь — чего стоят все на свете вещи, коль скоро нельзя обратить их в узы, связующие живых людей?
Особенно же возвышала его в глазах окружающих ее любовь; лишь взойдя на постамент ее любви, стал он выше других на целую голову. Эта любовь и для него оставалась всечасной загадкой. Что нашла она в нем? Как удавалось ей изо дня в день приносить новые свидетельства этой любви, и не только на глазах посторонних, но и когда они были
Когда граф возвратился из оливковой рощи, другие люди уже похоронили ее, опустили в сырую землю и засыпали. Под плитами собора, дивной красоты Луккского собора. И только плита, которую недавно поднимали, напоминала еще о ней.
Словно ведомый инстинктом, устремился граф к этой плите. Люди не узнали его и даже приняли за нищего, что хотел устроиться в церковном портале; когда же он прошел внутрь собора, остановясь на мгновение, покуда глаза не привыкли к разлитому под сводами полумраку, и затем медленно, ощупью стал пробираться дальше, прижимаясь к стене, к решеткам исповедален, то был похож теперь на закоренелого грешника, по истечении многих лет опять дерзнувшего войти в храм господа, которого он прогневил.
Но не на священный алтарь был направлен взор его глаз, они не отрывались от мощеного пола, от той самой плиты, которую недавно поднимали, и так, шаря руками по стене и вжимаясь в нее спиной, будто желая разрушить соборную кладку, приблизился он к роковому месту и застыл недвижим. Здесь еще стояли люди, по два, по три человека и поодиночке стояли они, погруженные в скорбные думы; они размышляли о том, что даже самая волшебная красота преходяща, некоторые плакали, ибо сокрушались они, что в жизни столько горя. А в углу, где прятался мрак, у стены распластался в оцепенении человек, сам сраженный горем. Он оцепенел от ужаса, что ничего не происходит и никогда больше не произойдет, что чужие люди вот так прямо стоят здесь и печалятся о его страданиях. Воистину это была кража.
Какой-то немец-алебардщик, не ведая о том, что стряслось, прошагал по каменному полу. У него был алый плюмаж, сине-желтые штаны с буфами, и плита, еще не легшая прочно на место, заходила под его ногами.
Человек, стоявший в тени, вздрогнул. Чудовищной показалась ему мысль, что люди однажды станут равнодушно проходить мимо этого места, и, едва вернувшись в палаццо, принялся он тотчас воображать себе надгробный символ, что отныне и навеки поведал бы каждому, кто видит его, об очаровании юной графини. Может статься, единственно эта забота уберегала его от умопомрачения, забота, соединявшая его с миром разума.
«Парадный памятник для надгробия был бы негож, — думал граф, — ибо противоречил бы ее натуре. Она была сама простота и естественность и такой пусть пребудет и после смерти». Лишь руки ее и лицо должен изобразить художник, таково было единственное условие, в остальном же творцу предоставлялась полная свобода. Граф хорошо знал: только полная свобода творит высшую красоту.
Никому более не подобало свершить задуманное, нежели мессеру Якопо делла Кверча, первейшему ваятелю своего времени, частому и желанному гостю в графском палаццо, ему, голландцу из прославленного рода Ван Эйков, [24] чьи светлые локоны, казалось, источала свежесть северного ветра; ему, нашедшему для жизни и творчества лучший из возможных в те времена краев земли, ныне почитаемому по всей Италии. Он знал усопшую и сотни раз впитывал в себя ее красоту, вдвойне, как вдвойне впитывает красоту этого мира художник.
24
В Нидерландах бытует легенда, что Якопо делла Кверча по происхождению голландец.
Когда мессер Якопо услышал о поручении графа, жаркое пламя вспыхнуло в его душе. Он немедля принялся за работу, словно опасаясь, что иначе потеряет ее. Целых три месяца провел он взаперти у себя в мастерской, открывая только затем, чтобы взять принесенную пищу. На исходе третьего месяца работа была
закончена.Увидев впервые творение мастера, граф едва не лишился чувств от восхищения. Перед ним лежала она, такая милая и спокойная, будто и не было никакой смерти; трудно было поверить, что образ этот изваян из холодного мрамора, столько теплоты и нежности он излучал.
Своей привилегией изображать человеческую наготу скульптор, однако, воспользовался чрезвычайно скромно: шею он прикрыл до самого подбородка стоячим воротником, ниже запястий опустил длинные рукава. И все ж не было и намека на строгость в ее фигуре, словно дышавшей жизнью, в мягких и благородных линиях складок и сборок ее платья, словно олицетворяющих любовь и обожание, всегда сопровождавшие ее при жизни. Ибо, помимо платья, мы носим на себе и те мнения, которые о нас питают другие люди.
Ее ступни легко опирались на комнатную собачку, что преданно взирала на нее снизу вверх, символизируя либо рабскую покорность, скрытую во всеобщем обожании, либо преодоление и обуздание земного в ней самой, либо то и другое вместе. Мессер Якопо сохранил еще толику готического духа.
Голову художник изваял с поистине детской шаловливостью: ее украшал большой, увитый цветами венец, из-под него с обеих сторон падали на виски и на лоб волнистые пряди волос, наверху же голова была открыта, волосы на темени тщательно расчесаны на пробор. Было в этом что-то несказанно трогательное, будто ей любой дождик нипочем.
В день открытия памятника на торжественной и строгой церемонии свершились помыслы графа: и далеким потомкам образ ее будет внушать отныне любовь и восхищение — надгробие Иларии де Карретто можно встретить почти во всякой книге по истории искусств. Желать графу ничего больше не оставалось; он продолжал жить просто оттого, что был жив, по привычке, однако продолжал ли он мыслить — этого не знала ни одна душа. «Неладно, — думал он, — что все вокруг в имении по-прежнему цветет и плодоносит, как будто ничего не произошло, для памяти о ней это оскорбление. Долой же все любимые занятия и утехи, пусть дом приходит в упадок, а парк зарастает сорной травой, и чем шире будет запустенье, тем угодней будет эта дань ее памяти. Пусть же все вокруг на себе почувствует, увидит и узнает, что нет ее боле на свете, узнает и разделит нашу скорбь».
Гостей в палаццо больше не видали. Однажды побывал тут мессер Якопо. Так и не сумев завязать с графом беседу, он вышел в одичавший парк и долго бродил по нему, захваченный картиной неистового бунта природы в этом некогда столь прилежно взращенном растительном царстве. Теперь же все росло, цвело и увядало в немыслимом хаосе, парк словно пришел в буйное помешательство. Редкие экзотические растения, удушаемые сорняками, в предсмертных корчах обретали самые причудливые формы; те растения, которым привольно жилось в этом хаосе, расцветали вдвойне пышным цветом.
Мессер Якопо был весь поглощен этим буйством форм и красок, и когда наконец, глубоко задетый за живое дерзостью природы, восставшей на человеческий порядок, он оставил имение, то вряд ли еще думал о графе.
Года два-три спустя мессер Якопо нежданно появился снова и, видя графа точно в том же состоянии, что и ранее, принялся мерить шагами зал, где некогда устраивались приемы, и говорить так, как будто обращался к потолку:
«Достойно ли зрелого мужа прозябать всю жизнь в праздности? Достойно ли зрелого мужа быть подобием придорожного камня, мертвой птахи, перышка этой птахи? Достойно ли человека довольствоваться лишь видимостью человека, внешней оболочкой человека, но с Душою камня, даже хуже камня?
Что надлежит делать зрелому мужу? Необременительные дела на земле пусть остаются женщинам, детям и старикам, но самое трудное выпадает на долю зрелых мужей. Самое трудное из дел есть сотворение прекрасных вещей из ничего, достойнейшее дело — улавливать красоту, и, родись я заново хоть тысячу раз, я стал бы всякий раз пытаться делать то же самое. Ничто на свете не отвратило бы меня от этого занятия».
У него были белокурые локоны, крепкий шаг немецкого ландскнехта и такая же решимость во взгляде. И шагал, и глядел он без промаха. Попали в цель и его слова. Граф поднял глаза, впервые после долгого времени, давая тем самым понять, что сказанное возымело свое действие. Тут мессер Якопо приблизился к нему вплотную.