Избранное
Шрифт:
— Мы здесь никогда не ловили, берег далек, — осторожно заметил Ван-Хи. — Знаешь ли ты течение? Как бы оно не спутало сети.
Ан-Сенен с грустью взглянул на ловца: «Какой дурак попал в мой кавасаки!»
Он достал из кармана горсть песку, пересыпал его из руки в руку, потом, перегнувшись через низкий борт, почти касаясь лицом волны, бросил песок в море.
Белые песчинки на глубине под водой вдруг потекли на восток. Так определил он течение.
До заката ставили сети. Поплавки ныряли вдали, как бакланы.
К ночи ветер упал, море притихло.
Ан-Сенен зажег на корме
Моторист с завистью поглядывал на нее.
— Хорошо бы сделать, — сказал он, — из этой чашки звонок для мотора. В мастерских совсем нет меди.
Ан-Сенен промолчал.
Ночью Ан-Сенен часто просыпался, заходил на палубу и подолгу всматривался в темноту.
Он предвидел дурную погоду. Он чувствовал уже острый край приближающегося ветра. Но пока еще было спокойно, лишь изредка волна тяжелым взмахом подносила звезды к самому борту, точно стараясь разглядеть неподвижно склоненное и задумчивое лицо старика.
Заря была ветреная, но долго и ровно горела.
Ловцы с трудом наматывали на ручную лебедку переполненную сеть. Ноги их тонули в рыбе, по лицам струился пот, обтекая прилипшую ко лбу чешую. А кавасаки раскачивался.
— Как ты думаешь, Ван-Хи, — лукаво спросил Ан-Сенен у ловца, — выполним ли мы теперь наш план?
— Вот этого, Ан-Сенен, тебе не следовало бы говорить, — ответил с испугом Ван-Хи. Он никогда бы себе не позволил хвалиться в море.
Воздух стал золотисто-темным, густым, как бобовое масло. Не верилось, что солнце взошло.
Когда сети выбрали и Ан-Сенен снова стал у руля за будкой моториста, ветер был в полной силе.
Перегруженный кавасаки, дрожа кормой и носом, медленно всходил на волны.
Ловцы с тревогой поглядывали на шкипера. Но лицо Ан-Сенена странным образом успокаивало их. Оно было задумчивым и внимательным.
Ловцы забрались в кубрик. Ан-Сенен остался на палубе один. Он молчал, когда подходила особенно страшная волна — серая, цвета камня, и бормотал что-то, когда она проходила.
Так пять часов подряд тихим бормотаньем провожал он каждую опасность.
Шарф его размотался, щелкал; он отмахивался от него, как от налетевших ос. Наконец, сорвал, сунул в карман телогрейки, обнажив черную, в трещинах шею. В это время со скрипом, точно кто-то шагал по песку, прошла над бортом волна. Ан-Сенен вцепился в руль и принял ее тяжесть на плечи. Потом забормотал так громко, что из будки выглянул моторист — мальчик с замасленным лицом и толстыми розовыми губами; он был бледен.
Ан-Сенен пожалел его, на мгновение мелькнула мысль: выбросить рыбу за борт, облегчить кавасаки. Но он только спросил:
— Ты слышал, Ким-Чихо, что я тебе сказал?
— Нет, — ответил моторист, с ужасом косясь на океан.
Ан-Сенен наклонился и закричал ему сквозь ветер:
— Я решил подарить тебе свою чашку. Сделай из нее звонок для мотора.
Если
шкипер мог вспомнить о таком пустяке, то опасность еще невелика. И Ким-Чихо снова исчез в будке.Ан-Сенен опять остался один перед лицом океана.
Чтобы отогнать тревожные мысли, он в самом деле стал думать о своей чашке.
Искусно сделанная старым китайским мастером в городе Хай-Чжоу, тонкая, красивая, она звучала даже от сказанного вблизи слова. Поэтому Ан-Сенен всегда старался есть молча. Он помнил ее с детства. Однажды отец, отправляясь в Кионь-Сань на заработки, принес ее из домашней кумирни и поставил пустой перед ним.
— В Кионь-Сань-до тоже голод, — сказал отец. — Кто знает, вернусь ли я? Возьми ее, Ан-Сенен, и сам наполни для себя рисом. Ты, может быть, сделаешь это лучше, чем боги.
Теперь Ан-Сенен вспоминал, сколько раз, при всем старании ее наполнить, она оставалась пустой.
В провинции Хуан-Хае-до он похоронил своего первого сына, в Чемульпо на японских промыслах — еще двоих и дочь. Да, он получил сполна свою долю голода, болезней и несчастий.
Но чем заплатит он своей новой родине? Теперь дети его живы и веселы, и чашка всегда полна. Пусть сделают из нее звонки для моторов. Он может отдать еще свою медную ложку.
Ан-Сенен думал об этом. А ветер трубил ему в уши. Море дрожало, как барабан. Два раза волна бросила Ан-Сенена грудью на руль и заперла дыхание.
Но Ан-Сенен все не соглашался выбросить рыбу, и лицо его было, по-прежнему задумчиво, строго, как у слепого.
Но вот, наконец, показались пять «пальцев» — пять черных скал, торчащих из воды. Воздух темными полосами ходил над ними.
И Ан-Сенен, вдруг сгорбившись, кряхтя по-стариковски, повел кавасаки прямо сквозь толпу танцевавших волн. За ними начиналась бухта.
Здесь было значительно тише. Теперь он мог стоять прямо, не рискуя свалиться за борт. Но шум океана еще звучал в сердце Ан-Сенена.
На берегу, встречая кавасаки, били в бронзовый колокол.
Тафуин. Японское море.
1935
На утренней заре
Она жила на севере страны, на том берегу моря, откуда всегда появлялась утром заря.
Она была женой бедного рыбака и матерью маленького мальчика Ким Пен Гука, которого любила больше, чем утреннюю зарю и даже чем само солнце и горы родной Кореи, прекрасные и на утренней и на вечерней заре и во всякий час дня.
Звали ее Ли Ок Ен. Она была невысока ростом, но стройна, как многие корейские женщины из народа, которым приходится носить тяжелые ноши на голове и для того держаться прямо. Лицо у нее было привлекательное, круглое, с золотисто-румяной кожей, с маленьким ртом.
С тех пор как ее народ стал сам править своей страной и в соседней деревне открылась школа для детей рыбаков, Ли Ок Ен была счастлива. Каждый день, едва только занималось утро, она отправляла своего маленького сына в школу.
Ее муж, Ким Се Чен, ловил теперь рыбу сообща со своими соседями, и поэтому труд его вознаграждался как следует.