Шрифт:
О Николае Михайловиче Карамзине
Карамзин, Николай Михайлович - знаменитый русский литератор, журналист и историк. Родился 1 декабря 1766 г. в Симбирской губернии; вырос в деревне отца, симбирского помещика. Первой духовной пищей 8 - 9-летнего мальчика были старинные романы, развившие в нем природную чувствительность. Уже тогда, подобно герою одной из своих повестей, "он любил грустить, не зная о чем", и "мог часа по два играть воображением и строить замки на воздухе". На 14-м году Карамзин был привезен в Москву и отдан в пансион московского профессора Шадена; он посещал также и университет, в котором можно было научиться тогда "если не наукам, то русской грамоте". Шадену он обязан был практическим знакомством с немецким и французским языками. После окончания занятий у Шадена, Карамзин несколько времени колебался в выборе деятельности. В 1783 г. он пробует поступить на военную службу, куда записан был еще малолетним, но тогда же выходит в отставку и в 1784 г. увлекается светскими успехами в обществе города Симбирска. В конце того же года Карамзин возвращается в Москву и через посредство земляка, И.П. Тургенева, сближается с кружком Новикова. Здесь началось, по словам Дмитриева, "образование Карамзина, не только авторское, но и нравственное". Влияние кружка продолжалось 4 года (1785 - 88). Серьезной работы над собой, которой требовало масонство, и которой так поглощен был ближайший друг Карамзина, Петров, в Карамзине, однако, не заметно. С мая 1789 до сентября 1790 г. он объехал Германию, Швейцарию, Францию и Англию, останавливаясь преимущественно в больших городах, как Берлин, Лейпциг, Женева, Париж, Лондон. Вернувшись в Москву, Карамзин стал издавать "Московский Журнал" (см. ниже), где появились "Письма русского путешественника". "Московский Журнал" прекратился в 1792 г., может быть - не без связи с заключением в крепость Новикова и гонением на масонов. Хотя Карамзин, начиная "Московский Журнал", формально исключил из его программы статьи "теологические и мистические", но после ареста Новикова (и раньше окончательного приговора) он напечатал довольно смелую оду: "К милости" ("Доколе гражданин покойно, без страха может засыпать, и всем твоим подвластным вольно по мыслям жизнь располагать;…доколе всем даешь свободу и света не темнишь в умах; доколе доверенность к народу видна во всех твоих делах: дотоле будешь свято чтима… спокойствия твоей державы ничто не может возмутить") и едва не попал под следствие по подозрению, что за границу его отправили масоны. Большую часть 1793 - 1795 годов Карамзин провел в деревне и приготовил здесь два сборника под названием "Аглая", изданные осенью 1793 и 1794 годов. В 1795 г. Карамзин ограничивался составлением "смеси" в "Московских Ведомостях". "Потеряв охоту ходить под черными облаками", он пустился в свет и вел довольно рассеянную жизнь. В 1796 г. он издал сборник стихотворений русских поэтов, под названием "Аониды". Через год появилась вторая книжка "Аонид"; затем Карамзин задумал издать нечто в роде хрестоматии по иностранной литературе ("Пантеон иностранной словесности"). К концу 1798 г. Карамзин едва провел свой "Пантеон" через цензуру, запрещавшую печатать Демосфена, Цицерона, Саллюстия и т. п., потому что они были республиканцами. Даже простая перепечатка старых произведений Карамзина встречала затруднения со стороны цензуры. Тридцатилетний Карамзин извиняется перед читателями за пылкость чувств "молодого, неопытного русского путешественника" и пишет одному из приятелей: "всему есть время, и сцены переменяются. Когда цветы на лугах пафосских теряют для нас свежесть, мы перестаем летать зефиром и заключаемся в кабинете для философских мечтаний… Таким образом, скоро бедная
– 9 том, в 1824 г.
– 10-й и 11-й. В 1826 г. Карамзин умер, не успев дописать 12-го тома, который был издан Д.Н. Блудовым по бумагам, оставшимся после покойного. В течение всех этих 22 лет составление истории было главным занятием Карамзина; защищать и продолжать дело, начатое им в литературе, он предоставил своим литературным друзьям. До издания первых 8 томов Карамзин жил в Москве, откуда выезжал только в Тверь к великой княгине Екатерине Павловне (через нее он передал государю в 1810 г. свою записку "О древней и новой России") и в Нижний, на время занятия Москвы французами. Лето он обыкновенно проводил в Остафьеве, имении князя Андрея Ивановича Вяземского, на дочери которого, Екатерине Андреевне, Карамзин женился в 1804 г. (первая жена Карамзина, Елизавета Ивановна Протасова, умерла в 1802 г.). Последние 10 лет жизни Карамзин провел в Петербурге и сблизился с царской семьей, хотя император Александр I, не любивший критики своих действий, относился к Карамзину сдержанно со времени подачи "Записки", в которой историограф оказался plus royaliste que le roi. В Царском Селе, где Карамзин проводил лето по желанию императриц (Марии Феодоровны и Елизаветы Алексеевны ), он не раз вел с императором Александром откровенные политические беседы, с жаром восставал против намерений государя относительно Польши, "не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой губернской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о министерстве просвещения или затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные". По последнему вопросу государь отвечал, как мог бы он отвечать Сперанскому, что "даст коренные законы России", но на самом деле это мнение Карамзина, как и другие советы противника "либералов" и "сервилистов", Сперанского и Аракчеева, "осталось бесплодно для любезного отечества". Кончина императора Александра потрясла здоровье Карамзина; полубольной, он ежедневно бывал во дворце для беседы с императрицей Марией Феодоровной, от воспоминаний о покойном государе переходя к рассуждениям о задачах будущего царствования. В первые месяцы 1826 г. Карамзин пережил воспаление легких и решился, по совету докторов, ехать весной в Южную Францию и Италию, для чего император Николай дал ему денежные средства и предоставил в его распоряжение фрегат. Но Карамзин был уже слишком слаб для путешествия и 22 мая 1826 г. скончался.
Карамзин как историк. Приступая к составлению русской истории без надлежащей исторической подготовки, Карамзин не имел в виду быть исследователем. Он хотел приложить свой литературный талант к готовому материалу: "выбрать, одушевить, раскрасить" и сделать, таким образом, из русской истории "нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и иностранцев". Предварительная критическая работа над источниками для Карамзина - только "тяжкая дань, приносимая достоверности": с другой стороны, и общие выводы из исторического рассказа кажутся ему "метафизикой", которая не годится "для изображения действия и характера"; "знание" и "ученость", "Остроумие" и "Глубокомыслие" "в историке не заменяют таланта изображать действия". Перед художественной задачей истории отступает на второй план даже моральная, какую поставил себе покровитель Карамзина, Муравьев; критической историей Карамзин не интересуется, философскую сознательно отстраняет. Но уже предшествовавшее поколение, под влиянием Шлецера, выработало идею критической истории; среди современников Карамзина требования критики были общепризнанными, а следующее поколение выступило с требованием философской истории. С своими взглядами на задачи историка Карамзин остался вне господствующих течений русской историографии и не участвовал в ее последовательном развитии. Страх перед "метафизикой" отдал Карамзина в жертву рутинному представлению о ходе русской истории, сложившемуся в официальной русской историографии, начиная с XVI в. По этому представлению, развитие русской истории находится в зависимости от развития монархической власти. Монархическая власть возвеличила Россию в киевский период; раздел власти между князьями был политической ошибкой, результатом которой явился удельный период русской истории; эта политическая ошибка была исправлена государственной мудростью московских князей - собирателей Руси; вместе с тем исправлены были и ее последствия - раздробление Руси и татарское иго. Не внеся ничего нового в общее понимание русской истории, Карамзин и в разработке подробностей находился в сильной зависимости от своих предшественников. В рассказе о первых веках русской истории Карамзин руководился, главным образом, "Нестором" Шлецера, не вполне, однако, усвоив его критические приемы. Для позднейшего времени главным пособием для Карамзина служила история Щербатова, доведенная почти до того времени, на котором остановилась "История Государства Российского". Щербатов не только помог Карамзину ориентироваться в источниках русской истории, но существенно повлиял и на самое изложение. Конечно, слог "Истории" Карамзина носит на себе печать литературной его манеры, со всеми ее условностями; но в выборе материала, в его расположении, в истолковании фактов Карамзин руководится "Историей" Щербатова, отступая от нее, не к пользе истины, в картинных описаниях "действий" и сентиментально-психологической обрисовке "характеров". Особенности литературной формы "Истории Государства Российского" доставили ей широкое распространение среди читателей и поклонников Карамзина, как литератора. В 25 дней разошлись все 3000 экземпляров первого издания "Истории Государства Российского". Но именно те особенности, которые делали "Историю" превосходной для своего времени популярной книгой, уже тогда лишали ее текст серьезного научного значения. Гораздо важнее для науки того времени были обширные "Примечания" к тексту. Небогатые критическими указаниями, "примечания" эти содержали множество выписок из рукописей, большей частью впервые опубликованных Карамзиным. Некоторые из этих рукописей теперь уже не существуют. В основу своей истории Карамзин положил те материалы Московского архива министерства (тогда коллегии) иностранных дел, которыми уже пользовался Щербатов (особенно духовные и договорные грамоты князей и акты дипломатических сношений с конца XV в.); но он мог воспользоваться ими полнее, благодаря усердной помощи директоров архива, Н.Н. Бантыш-Каменского и А.Ф. Малиновского. Много ценных рукописей дало Синодальное хранилище (тоже известное Щербатову), библиотеки монастырей (Троицкой лавры, Волоколамского монастыря и другие), которыми стали в это время интересоваться, а также частные собрания рукописей Мусина-Пушкина и Румянцева. Особенно много документов Карамзин получил от канцлера Румянцева, собиравшего, через своих многочисленных агентов, исторические материалы в России и за границей, а также от А.И. Тургенева, составившего коллекцию документов папского архива. Обширные выдержки из всего этого материала, к которому надо присоединить найденную самим Карамзиным южную летопись, историограф напечатал в своих "Примечаниях"; но, ограничиваясь ролью художественного рассказчика и оставляя почти вовсе в стороне вопросы внутренней истории, он оставил собранный материал в совершенно неразработанном виде. Все указанные особенности "Истории" Карамзина определили отношение к ней современников. "Историей" восхищались литературные друзья Карамзина и обширная публика читателей-неспециалистов; интеллигентные кружки находили ее отсталой по общим взглядам и тенденциозной; специалисты-исследователи относились к ней недоверчиво, и самое предприятие - писать историю при тогдашнем состоянии науки - считали чересчур рискованным. Уже при жизни Карамзина появились критические разборы его истории, а вскоре после его смерти сделаны были попытки определить его общее значение в историографии. Лелевель указывал на невольное искажение им истины, "через сообщение предшедшему времени - характера настоящего" и вследствие патриотичеких, религиозных и политических увлечений. Арцыбашев показал, в какой мере вредят "истории" литературные приемы Карамзина; Погодин подвел итог всем недостаткам "Истории", а Полевой усмотрел общую причину этих недостатков в том, что "Карамзин есть писатель не нашего времени" и что все его точки зрения, как в литературе, так и в философии, политике и истории, устарели с появлением в России новых влияний европейского романтизма. В 1830-х годах "История" Карамзина делается знаменем официально "русского" направления, и при содействии того же Погодина производится ее научная реабилитация. Осторожные возражения Соловьева (в 1850-х годах) заглушаются юбилейным панегириком Погодина (1866).
Карамзин как литератор. "Петр Россам дал тела, Екатерина - душу". Так, известным стихом, определялось взаимное отношение двух творцов новой русской цивилизации. Приблизительно в таком же отношении находятся и создатели новой русской литературы: Ломоносов и Карамзин. Ломоносов приготовил тот материал, из которого образуется литература; Карамзин вдохнул в него живую душу и сделал печатное слово выразителем духовной жизни и отчасти руководителем русского общества. Белинский говорит, что Карамзин создал русскую публику, которой до него не было, создал читателей - а так как без читателей литература немыслима, то смело можно сказать, что литература, в современном значении этого слова, началась у нас с эпохи Карамзина и началась именно благодаря его знаниям, энергии, тонкому вкусу и незаурядному таланту. Карамзин не был поэтом: он лишен творческой фантазии, вкус его односторонен; идеи, которые он проводил не отличаются глубиной и оригинальностью; великим своим значением он более всего обязан своей деятельной любви к литературе и так называемым гуманным наукам. Подготовка Карамзина была широка, но неправильна и лишена солидных основ; по словам Грота, он "более читал, чем учился". Серьезное его развитие начинается под влиянием Дружеского общества. Глубокое религиозное чувство, унаследованное им от матери, филантропические стремления, мечтательная гуманность, платоническая любовь к свободе, равенству и братству с одной стороны и беззаветно-смиренное подчинение властям предержащим - с другой, патриотизм и преклонение перед европейской культурой, высокое уважение к просвещению во всех его видах, но при этом нерасположение к галломании и реакция против скептически-холодного отношения к жизни и против насмешливого неверия, стремление к изучению памятников родной старины - все это или заимствовано Карамзиным от Новикова и его товарищей, или укреплено их воздействием. Пример Новикова показал Карамзину, что и вне государственной службы можно приносить пользу своему отечеству, и начертал для него программу его собственной жизни. Под влиянием А. Петрова и, вероятно, немецкого поэта Ленца, сложились литературные вкусы Карамзина, представлявшие крупный шаг вперед сравнительно со взглядами его старших современников. Исходя из воззрения Руссо на прелести "природного состояния" и на права сердца, Карамзин, вслед за Гердером, от поэзии прежде всего требует искренности, оригинальности и живости. Гомер, Оссиан, Шекспир являются в его глазах величайшими поэтами; так называемая ново-классическая поэзия кажется ему холодной и не трогает его души; Вольтер в его глазах - только "знаменитый софист"; простодушные народные песни возбуждают его симпатию. В "Детском чтении" Карамзин следует принципам той гуманной педагогики, которую ввел в обиход "Эмиль" Руссо, и которая вполне совпадала со взглядами основателей Дружеского общества. В это время постепенно вырабатывается и литературный язык Карамзина, более всего способствовавший великой реформе. В предисловии к переводу Шекспировского "Юлия Цезаря" он еще пишет: "Дух его парил, яко орел, и не мог парения своего измерять", "великие духи" (вместо гении) и т. п. Но Петров смеялся над "долгосложно-протяжнопарящими" славянскими словами, и "Детское чтение" самой целью своей заставляло Карамзина писать языком легким и разговорным и всячески избегать "славянщины" и латинско-немецкой конструкции. Тогда же, или вскоре после отъезда за границу, Карамзин начинает испытывать свои силы в стихотворстве; ему нелегко давалась рифма, и в стихах его совсем не было так называемого парения, но и здесь слог его ясен и прост; он умел находить новые для русской литературы темы и заимствовать у немцев оригинальные и красивые размеры. Его "древняя гишпанская историческая песня": "Граф Гваринос", написанная в 1789 г., - первообраз баллад Жуковского; его "Осень" в свое время поражала необыкновенной простотой и изяществом. Путешествие Карамзина за границу и явившиеся его результатом "Письма русского путешественника" - факт огромной важности в истории русского просвещения. О "Письмах" Буслаев говорит: "многочисленные читатели их нечувствительно воспитывались в идеях европейской цивилизации, как бы созревали вместе с созреванием молодого русского путешественника, учась чувствовать его благородными чувствами, мечтать его прекрасными мечтами". По исчислению Галахова, в письмах из Германии и Швейцарии известия научно-литературного характера занимают четвертую часть, а если из парижских писем исключить науку, искусство и театр, останется значительно менее половины. Карамзин говорит, что письма писаны "как случалось, дорогой, на лоскутках карандашом"; а между тем оказалось, что в них немало литературных заимствований - стало быть, они написаны хотя отчасти "в тишине кабинета". Во всяком случае значительную часть материала Карамзин действительно набирал дорогой и записывал "на лоскутках". Другое противоречие существеннее: каким образом пылкий друг свободы, ученик Руссо, готовый упасть на колени перед Фиеско, может так презрительно отзываться о парижских событиях того времени и не хочет в них видеть ничего, кроме бунта, устроенного партией "хищных волков"? Конечно, воспитанник Дружеского общества не мог относиться с симпатией к открытому восстанию, но, боязливая осторожность также играла здесь немалую роль: известно, как резко изменила Екатерина свое отношение к французской публицистике и к деятельности "Генеральных штатов" после 14 июля. Самая тщательность обработки периодов в апрельском письме 1790 г. свидетельствует, по-видимому, о том, что тирады в восхваление старого порядка во Франции писаны на показ.
– Карамзин усердно работал за границей (между прочим, выучился по-английски); его любовь к литературе укрепилась, и немедленно по возвращении на родину он делается журналистом. Его "Московский Журнал" - первый русский литературный журнал, действительно доставлявший удовольствие своим читателям. Здесь были образцы и литературной, и театральной критики, для того времени превосходные, красиво, общепонятно и в высшей степени деликатно изложенные. Вообще Карамзин сумел приспособить нашу словесность к потребностям лучших, т. е. более образованных русских людей, и притом обоего пола: до тех пор дамы не читали русских журналов. В "Московском Журнале" (как и позднее в "Вестнике Европы") Карамзин не имел сотрудников в современном значении этого слова: приятели присылали ему свои стихотворения, иногда очень ценные (в 1791 г. здесь появилось "Видение Мурзы" Державина, в 1792 г. "Модная жена" Дмитриева, знаменитая песня "Стонет сизый голубочек" его же, пьесы Хераскова, Нелединского-Мелецкого и других), но все отделы журнала он должен был наполнять сам; это оказалось возможным только потому, что он из-за границы привез целый портфель, наполненный переводами и подражаниями. В "Московском Журнале" появляются две повести Карамзина: "Бедная Лиза" и "Наталья, боярская дочь", служащие наиболее ярким выражением его сентиментализма. Особенно большой успех имела первая: стихотворцы славили автора или сочиняли элегии к праху бедной Лизы. Явились, конечно, и эпиграммы. Сентиментализм Карамзина исходил из его природных наклонностей и условий его развития, а также из его симпатии к литературной школе, возникшей в то время на Западе. В "Бедной Лизе" автор откровенно заявляет, что он "любит те предметы, которые трогают сердце и заставляют проливать слезы тяжкой скорби". В повести, кроме местности, нет ничего русского; но неясное стремление публики иметь поэзию, сближенную с жизнью, пока удовлетворялось и этим немногим. В "Бедной Лизе" нет и характеров, но много чувства, а главное - она всем тоном рассказа трогала душу и приводила читателей в то настроение, в каком им представлялся автор. Теперь "Бедная Лиза" кажется холодной и фальшивой, но по идее это первое звено той цепи, которая, через романс Пушкина: "Под вечер осенью ненастной",
– в "Русском Архиве"), которую панегиристы Карамзина считают великим гражданским подвигом, а другие "крайним проявлением его фатализма", сильно склоняющегося к обскурантизму. Барон Корф ("Жизнь Сперанского", 1861) говорит, что эта записка не есть изложение индивидуальных мыслей Карамзина, но "искусная компиляция того, что он слышал вокруг себя". Нельзя не заметить явного противоречия между многими положениями записки и теми гуманными и либеральными мыслями, которые высказывал Карамзин, например, в "Историческом похвальном слове Екатерине" (1802) и других публицистических и литературных своих произведениях. Записка, как и поданное Карамзиным в 1819 г. Александру I "Мнение русского гражданина" о Польше (напечатано в 1862 г. в книге "Неизданные сочинения"; ср. "Русский Архив" 1869), свидетельствуют о некотором гражданском мужестве автора, так как по своему резко-откровенному тону должны были возбудить неудовольствие государя; но смелость Карамзина не могла быть ему поставлена в серьезную вину, так как возражения его основывались на его уважении к абсолютной власти. Мнения о результатах деятельности Карамзина сильно расходились при жизни его (его сторонники еще в 1798 - 1800 гг. считали его великим писателем и помещали в сборники рядом с Ломоносовым и Державиным, а враги даже в 1810 г. уверяли, что он разливает в своих сочинениях "вольнодумческий и якобинский яд" и явно проповедует безбожие и безначалие); не могут они быть приведены к единству и в настоящее время. Пушкин признавал его великим писателем, благородным патриотом, прекрасной душой, брал его себе в пример твердости по отношению к критике, возмущался нападками на его историю и холодностью статей по поводу его смерти. Гоголь говорит о нем в 1846 г.: "Карамзин представляет явление необыкновенное. Вот о ком из наших писателей можно сказать, что он весь исполнил долг, ничего не зарыл в землю и на данные ему пять талантов истинно принес другие пять". Белинский держится как раз противоположного мнения и доказывает, что Карамзин сделал меньше, чем мог. Впрочем, огромное и благодетельное влияние Карамзина на развитие русского языка и литературной формы единодушно признается всеми.
ПРЕДИСЛОВИЕ
История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего.
Правители, Законодатели действуют по указаниям Истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок, согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастие.
Но и простой гражданин должен читать Историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и Государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества.
Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума! Любопытство сродно человеку, и просвещенному и дикому. На славных играх Олимпийских умолкал шум, и толпы безмолвствовали вокруг Геродота, читающего предания веков. Еще не зная употребления букв, народы уже любят Историю: старец указывает юноше на высокую могилу и повествует о делах лежащего в ней Героя. Первые опыты наших предков в искусстве грамоты были посвящены Вере и Дееписанию; омраченный густой сению невежества, народ с жадностию внимал сказаниям Летописцев. И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина. История, отверзая гробы, поднимая мертвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая Царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; ее творческою силою мы живем с людьми всех времен, видим и слышим их, любим и ненавидим; еще не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность.
Если всякая История, даже и неискусно писанная, бывает приятна, как говорит Плиний: тем более отечественная. Истинный Космополит есть существо метафизическое или столь необыкновенное явление, что нет нужды говорить об нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане, в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с отечеством: любим его, ибо любим себя. Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть: сердце мое еще сильнее бьется за Пожарского, нежели за Фемистокла или Сципиона. Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а Российская украшает отечество, где живем и чувствуем. Сколь привлекательны берега Волхова, Днепра, Дона, когда знаем, что в глубокой древности на них происходило! Не только Новгород, Киев, Владимир, но и хижины Ельца, Козельска, Галича делаются любопытными памятниками и немые предметы - красноречивыми. Тени минувших столетий везде рисуют картины перед нами.
Кроме особенного достоинства для нас, сынов России, ее летописи имеют общее. Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею, господствуя от Тибра до Кавказа, Эльбы и песков Африканских. Не удивительно ли, как земли, разделенные вечными преградами естества, неизмеримыми пустынями и лесами непроходимыми, хладными и жаркими климатами, как Астрахань и Лапландия, Сибирь и Бессарабия, могли составить одну Державу с Москвою? Менее ли чудесна и смесь ее жителей, разноплеменных, разновидных и столь удаленных друг от друга в степенях образования? Подобно Америке Россия имеет своих Диких; подобно другим странам Европы являет плоды долговременной гражданской жизни. Не надобно быть Русским: надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира, открыл страны, никому дотоле неизвестные, внеся их в общую систему Географии, Истории, и просветил Божественною Верою, без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего.
Согласимся, что деяния, описанные Геродотом, Фукидидом, Ливием, для всякого не Русского вообще занимательнее, представляя более душевной силы и живейшую игру страстей: ибо Греция и Рим были народными Державами и просвещеннее России; однако ж смело можем сказать, что некоторые случаи, картины, характеры нашей Истории любопытны не менее древних. Таковы суть подвиги Святослава, гроза Батыева, восстание Россиян при Донском, падение Новагорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время Междоцарствия. Великаны сумрака, Олег и сын Игорев; простосердечный витязь, слепец Василько; друг отечества, благолюбивый Мономах; Мстиславы Храбрые, ужасные в битвах и пример незлобия в мире; Михаил Тверский, столь знаменитый великодушною смертию, злополучный, истинно мужественный, Александр Невский; Герой юноша, победитель Мамаев, в самом легком начертании сильно действуют на воображение и сердце. Одно государствование Иоанна III есть редкое богатство для истории: по крайней мере не знаю Монарха достойнейшего жить и сиять в ее святилище. Лучи его славы падают на колыбель Петра - и между сими двумя Самодержцами удивительный Иоанн IV, Годунов, достойный своего счастия и несчастия, странный Лжедимитрий, и за сонмом доблественных Патриотов, Бояр и граждан, наставник трона, Первосвятитель Филарет с Державным сыном, светоносцем во тьме наших государственных бедствий, и Царь Алексий, мудрый отец Императора, коего назвала Великим Европа. Или вся Новая История должна безмолвствовать, или Российская иметь право на внимание.
Знаю, что битвы нашего Удельного междоусобия, гремящие без умолку в пространстве пяти веков, маловажны для разума; что сей предмет не богат ни мыслями для Прагматика, ни красотами для живописца; но История не роман, и мир не сад, где все должно быть приятно: она изображает действительный мир. Видим на земле величественные горы и водопады, цветущие луга и долины; но сколько песков бесплодных и степей унылых! Однако ж путешествие вообще любезно человеку с живым чувством и воображением; в самых пустынях встречаются виды прелестные.
Не будем суеверны в нашем высоком понятии о Дееписаниях Древности. Если исключить из бессмертного творения Фукидидова вымышленные речи, что останется? Голый рассказ о междоусобии Греческих городов: толпы злодействуют, режутся за честь Афин или Спарты, как у нас за честь Мономахова или Олегова дома. Не много разности, если забудем, что сии полу-тигры изъяснялись языком Гомера, имели Софокловы Трагедии и статуи Фидиасовы. Глубокомысленный живописец Тацит всегда ли представляет нам великое, разительное? С умилением смотрим на Агриппину, несущую пепел Германика; с жалостию на рассеянные в лесу кости и доспехи Легиона Варова; с ужасом на кровавый пир неистовых Римлян, освещаемых пламенем Капитолия; с омерзением на чудовище тиранства, пожирающее остатки Республиканских добродетелей в столице мира: но скучные тяжбы городов о праве иметь жреца в том или другом храме и сухой Некролог Римских чиновников занимают много листов в Таците. Он завидовал Титу Ливию в богатстве предмета; а Ливий, плавный, красноречивый, иногда целые книги наполняет известиями о сшибках и разбоях, которые едва ли важнее Половецких набегов.
– Одним словом, чтение всех Историй требует некоторого терпения, более или менее награждаемого удовольствием.
Историк России мог бы, конечно, сказав несколько слов о происхождении ее главного народа, о составе Государства, представить важные, достопамятнейшие черты древности в искусной картине и начать обстоятельное повествование с Иоаннова времени или с XV века, когда совершилось одно из величайших государственных творений в мире: он написал бы легко 200 или 300 красноречивых, приятных страниц, вместо многих книг, трудных для Автора, утомительных для Читателя. Но сии обозрения, сии картины не заменяют летописей, и кто читал единственно Робертсоново Введение в Историю Карла V, тот еще не имеет основательного, истинного понятия о Европе средних времен. Мало, что умный человек, окинув глазами памятники веков, скажет нам свои примечания: мы должны сами видеть действия и действующих - тогда знаем Историю. Хвастливость Авторского красноречия и нега Читателей осудят ли на вечное забвение дела и судьбу наших предков? Они страдали, и своими бедствиями изготовили наше величие, а мы не захотим и слушать о том, ни знать, кого они любили, кого обвиняли в своих несчастиях? Иноземцы могут пропустить скучное для них в нашей древней Истории; но добрые Россияне не обязаны ли иметь более терпения, следуя правилу государственной нравственности, которая ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному?… Так я мыслил, и писал об Игорях, о Всеволодах, как современник, смотря на них в тусклое зеркало древней Летописи с неутомимым вниманием, с искренним почтением; и если, вместо живых, целых образов представлял единственно тени, в отрывках, то не моя вина: я не мог дополнять Летописи!