Ищи ветер
Шрифт:
— Мюриэль, Мюриэль… Тебя-то как сюда занесло?
— Я, знаешь ли, в курсе событий, это моя профессия, ты не забыл? Прекрасная выставка, и идея прекрасная… Welcome back [50] , Джек.
Я покачал головой.
— Тебя воротит от этого, Мюриэль. Тебя всегда воротило оттого, что я делаю, теперь-то уж можешь признать…
Она помолчала, будто в нерешительности.
— Все это очень… как бы это сказать… очень сентиментальноевидение. Пожалуй, сейчас даже заметнее, чем два года назад. Я… меня воротит, это верно.
50
Добро пожаловать назад ( англ.)
— Ну вот! А сказать, что тебе особенно невыносимо?
— Ну, знаешь ли, на вкус и цвет… — пренебрежительно фыркнула она. — Джоэль потрудился на славу. Вообще-то, скажу, чтобы доставить тебе удовольствие, он, по-моему, от твоих работ действительно в восторге. Но это ненадолго, Джек. Сам знаешь, раскрутиться ты никогда не умел. Ты такой нудный, такой серьезный, такой… пресный, мне жаль тебя, Джек! Завтра о тебе забудут… Если не сегодня!..
Последние слова она произнесла радостно и, кажется, даже облизнулась в предвкушении.
— То есть ты считаешь, что я должен войти в роль нью-йоркского артиста, да, Мюриэль? Заявлять о себе, скандалить, поднимать шум?
— Немного шума тебе не повредит. И с кокаином развязать было бы недурно для начала… Сколько раз я тебе говорила: плохой рекламы не бывает. Только знаешь, что надо иметь, чтобы поднять шум? Крепкие яйца, Джек. Тут тебе до меня… Возвращайся-ка лучше к своей…
Я оборвал ее на полуслове, выплеснув «Кровавого Цезаря» через плечо и от души понадеявшись, что Мюриэль сегодня посетила благая мысль одеться в белое. Я обернулся. Вряд ли нашлось бы что-нибудь белее этого платья от Армани. На ангелах разве что, и то вопрос. Архангел Мюриэль. Она содрогалась всем телом, задыхаясь от ярости. Груди от ледяного душа заострились под прозрачной тканью. Эта стерва ухитрилась выглядеть сексапильной даже в таком виде. Толпа образовалась мгновенно. Стейн и Тристан смеялись — один нервно, другой от души. Я как ни в чем не бывало наклонился к Мюриэль, которую все еще трясло.
— Вот я и еще десяток продал… Видишь, как быстро схватываю, — медленно проговорил я самым задушевным тоном.
Мюриэль глубоко вдохнула, опустив веки, и ее голос, совершенно ровный, на выдохе произнес мне в самое ухо:
— Неплохо, Джек… Не слишком изобретательно, но ты делаешь успехи. А теперь смотри, что такое крепкие яйца… Смотри, что они запомнят, все эти идиоты, думаешь, тебя? И просто для удовольствия посмотри, не стесняйся.
Глядя на меня с холодным бешенством, Мюриэль спустила с плеча бретельку, потом вторую, и платье соскользнуло на пол; под ним ничего не было. Она ногой отодвинула рдеющий позор, запечатлела, обдав дыханием сибирских морозов, поцелуй на моей щеке и прошествовала сквозь оторопевшую толпу по галерее нереально небрежной походкой — даже остановилась раз-другой перед экспонатами, чуть презрительно кривя губы. Взяла в гардеробе свой длинный белый плащ и вышла на улицу — все это в потрясенном молчании, которое так никто и не посмел нарушить.
Наверное, в эту минуту, не будь моя ненависть к Мюриэль до такой степени законченной, я бы дал слабину. Я догадывался, что придется платить по счету, но за такое не грех и раскошелиться.
В себя приходили долго, и многие еще растерянно косились в сторону вестибюля, когда в дверях появилась Нуна. В наброшенной на плечи просторной шали, в длинном темном платье с дерзким разрезом. Ее взгляд, проблуждав несколько мгновений по лицам, остановился, легко коснувшись меня. Она улыбнулась — едва заметно, уголками губ. Я вспомнил их вкус. Взгляд-мотылек уже снова порхал, а она не двигалась с места, так и стояла в дверном проеме, и тут какая-то безошибочная интуиция подсказала мне, что сама она не подойдет, и, если я задержусь у бара дольше, чем на три секунды, то больше не увижу ее никогда.
Три секунды. Раз. Я этого не стою. Я ничем не заслужил ее прихода. Я ничем не заслужил ее необъяснимой тяги ко мне, упрямой нежности, которую я ощущаю с той минуты, когда она запрыгнула в «Бьюик», крепкого пожатия ее ладошки и этих слишком ласковых взглядов, истинное значение которых я начал, наконец, понимать. Я ничем не заслужил ее снисходительных пауз, ее любопытства, ее терпения. Ее настойчивость противоестественна, она сидит занозой в разумном порядке вещей, она меня и бесит, и пленяет, конечно же. Видно, эта девочка еще во что-то верит, она верит, что сердце неистощимо — и желание тоже, если на то пошло! — что можно защититься от бурь, что плоды не подвержены гниению, а дорога в ад вымощена только дурными намерениями, что жизнь может удаться и черта
в ступе!.. Она что, спасает меня? Осененная блистательно извращенной идеей, вбила себе в голову, что должна меня спасти? И вкус ее губ был лишь слащаво-надменной благотворительностью? Думаешь, тебе под силу удержать мою голову над водой, русалочка? Я хотел бы думать так, поверить, что ею движет именно это, порыв доброй души, милосердная прихоть, тогда мне было бы легче — но нет. Почему она здесь, ради всего святого? Что я такого сделал? Я не красавец. Я не ангел. Я ничем не заслужил.Два. А может, она и не хотела. Может, не по своей воле она здесь, в вестибюле галереи в Сохо, стоит, как на натянутом канате, с достоинством ожидая шального ветра, готовая упасть в ту или другую сторону. Она сделала то, на что мне не хватило безрассудства или мужества во Флориде. Вернее сказать, мужества и безрассудства, это ведь одно, единое целое, поистине орел и решка. Я хотел бы видеть в ней безоглядную отвагу ездовых собак, детей на войне, но я знаю, она все понимает, она — цельная натура; я знаю — ее сковал страх, заледенила надежда. Дойти до нее — пятнадцать шагов, — что это будет значить? В чем я распишусь, если сейчас поставлю одну ногу перед другой и повторю это движение пятнадцать раз, внимательно ли я прочел каждую буковку документа? Что, в самом деле, я подпишу — смертный приговор, перемирие, великодушную амнистию? Кому? Себе? Не нужен мне спасательный круг из ласковых рук, не нужна канарейка в клетке, ни шумовое сопровождение, ни предлог для чего бы то ни было. А если я так и останусь у бара, буду стоять себе спокойно и пить водку до зари, до будущей недели, до Страшного суда, что от этого изменится? Но могу ли я позволить себе такую роскошь — окопаться, схорониться в бункере, надежно укрыться от огня, как на моем туманном озере, смотреть в оптический прицел, всем свои существом обратиться во взгляд, взгляд партизана, снайпера в засаде, хладнокровно выбирающего цель и — пах! — выпускающего кишки пехотинцам, — так стреляют по лесным уткам, а сердце не ликует, а сердце не плачет, а сердце не бьется? Хватит ли меня на такое?
Три. А что, если любовь — шальная пуля?
И я сделал пятнадцать шагов и вышел из бункера под прицел тяжелой артиллерии.
Я шел, а Нуна смотрела на меня, задиристо вздернув подбородок.
— Я считала до десяти, — выпалила она.
— Как щедро. Вот, ты забыла в машине, — сказал я и достал из кармана гребешок.
— Я не забывала.
Конец октября, двести пятый номер, шесть жарких дней. Седьмое утро, тосты с клубничным вареньем и Нуна, голая. Она ест. Я курю сигарету.
Вчера вечером за гамбургером в Ист-Виллидж она сказала, что любит меня. От неожиданности я засмеялся. Она влепила мне немыслимой силы пощечину. Пауза. И еще раз — на «бис». Я, оглоушенный, ответил, что, если вдуматься, пожалуй, я тоже. Она запустила в меня долькой картошки в кетчупе и попала прямо в глаз, мы посмеялись — вот и все. У нас было так много времени. Времени у нас было, как океанской глади у китов.
Мы пошли в отель пешком, хотя сырая погода не располагала. Я вспомнил с ней проявления нежности, которые полагал ушедшими навечно, но все вернулось — не так, как прежде, и не то чтобы совсем по-новому. Измена оказалась легкой, ее едва заметный след во мне был из тех сожалений, что с готовностью забываются, а не залегают на глубине только потому, что серьезны и прекрасны. Рука Нуны в моей руке — ее ноготки поглаживали мою ладонь, и это движение, этот машинальный жест как-то сразу окрасился для меня в своеобразный цвет привычки. Стало страшно на какой-то момент. Так же было перед той единственной волной, которую я поймал во Флориде. Но, угревшись в тепле двести пятого номера, я раздел Нуну, которая засыпала на ходу и, притихшая, улыбалась мне со слипающимися глазами, лег, прижался всем телом к ее солнечной коже, сонной рукой поглаживая живот, где-то на границе яви; я уткнулся носом в ее средиземноморский затылок, и мне снились голубые и охряные сны.
И сегодня, на седьмое утро, оказалось, что она все еще здесь. Я погасил сигарету и потянулся ухватить у нее кусочек тоста.
— Можно задать тебе странный вопрос?
Она весело кивнула. Вопрос был назревший, нездоровый, боюсь, не очень внятный. И не такой уж странный. Но, наверное, важный.
— Ты могла бы мне изменить? — брякнул я, немедленно пожалев о вырвавшихся словах.
Нуна нахмурилась и некоторое время молча жевала, решив, должно быть, что я встал не с той ноги. Мне показалось, что она чуть было не ответила «нет», но тут по ее лицу скользнул лучик насмешки.