Город на холме
Шрифт:
– Говорят, зверствовал против вашего брата сильно.
Пересилив себя, Соня открыла аусвайс и увидела сдавленное с боков тонкогубое лицо человека, наградившего ее шрамом через весь лоб. Впервые с того дня, как погибла бабушка, у нее потекло из глаз. Только почувствовав себя в безопасности, она позволила себе заплакать. И услышала где-то у себя над головой:
– Вместе мстить будем, Сонечка.
Одной рукой он вытер ей слезы, другой погладил по поседевшей голове. Вместе они не только мстили, но и оплакали своего первого ребенка, умершего в партизанской землянке, и расписались на рейхстаге, и прожили тридцать с лишним лет, и дождались внуков. Иначе как “мой-Александр-свет-Иванович” она его не называла.
Весну 45-го Соня встретила в звании младшего сержанта Красной Армии под Берлином. Кто-то из начальства решил
Как-то раз, около трех часов дня, Соня сидела и отстукивала на машинке приказ о формировании яслей для детей женщин, занятых на разборке развалин. В комендатуре сидело полно народу, но было тихо, даже дети не шумели. В приемную вошел офицер очень неарийской внешности с напряженным, чтоб не сказать безумным лицом.
– Соня! – закричал он так, что в окнах наверняка вылетели бы стекла, если бы их до этого не выбил артобстрел.
Соня встала из-за машинки и увидела своего старшего брата Семена. Не отрывая глаз от сестры, Семен собрал в памяти десяток к тому времени общеизвестных немецких слов и обратился к честному собранию:
– Майн швестер. Нихт эршиссен. Нихт газенваген. Мир зайнен до [203] . Мир зайнен до, слышите вы, немецкие суки?
В этот вечер в комендатуре шла грандиозная гулянка. На радостях Семена качали, подбрасывая под потолок, чокались фронтовыми кружками и трофейными бокалами, пили за победу, за родину, за Сталина. А посреди всего этого гама безмятежно спала, положив голову Соне на плечо, любимица всей комендатуры, кудрявая озорница Хедвиг, переименованная в Женьку. Спала, не выпуская из рук дочиста облизанную ложку из-под американской сгущенки.
203
Майн швестер. Нихт эршиссен. Нихт газенваген. Мир зайнен до (нем.) – Моя сестра, не расстреляна, не удушена в газовой камере, мы здесь.
– Мир зайнен до… мир зайнен до… – шептал дед Семен, глядя в синее средиземноморское небо через сорок три года после той весны. Не знаю, что он там видел. Может быть, еврейские буквы на стене разгромленного рейхстага и подпись “Соня Литманович”.
– Мир зайнен до… – мне казалось, что горное эхо повторяет за мной эти слова.
“Мир зайнен до” – вот наш ответ всем, кому не нравится то, что мы остались в живых и успешно защищаемся. Я бы, конечно, еще грубее сказала, но я всё-таки воспитанница Махон Алты.
Иван все спал и спал. Работал, как каторжный, кровь потерял, меня на себе тащил, разговаривать начал. Все это, конечно, утомительно. Только когда во все небо запламенел роскошный розовый закат, отблесками ложаcь на склоны, он распахнул глаза.
– Это я что, спал?
– Спал, – согласилась я.
Он встал и стал собирать ветки на костер. Аккуратно сложив их колодцем, он принялся рыться в мешке.
– Что ты ищешь?
– Чем растопить.
Я залезла в мешок, нашла папку с семейным архивом, в ней тетрадь и вырвала пачку чистых листов с конца. Иван одобрительно закивал и запалил костер зажигалкой.
– Вот, я оставил тебе еще дрова. Лучше, чтобы костер не погас. Ночью холодно. Тебе будет страшно. Я ухожу, как обещал.
Он извлек из мешка моток веревки, мой паспорт и сунул и то и другое за пазуху. Я не протестовала. Из предыдущего печального опыта я уже поняла, что этот документ не прибавляет мне безопасности и неприкосновенности. Он снял через голову свое калашеобразное нечто и сунул мне в руки.
– Стреляй
сразу.Может, и вправду ему удастся. Кого бы он ни привел, даже самую неказистую скотинку, для меня это будет крылатый конь Чхоллима [204] .
204
Персонаж корейских сказок, аналог европейского Пегаса.
Быстро темнело. Я решила не терять времени даром и попытаться избавиться от наручника, который все еще висел у меня на запястье. Облизала руку и принялась выкручивать. Обидно, когда есть руки с тонкими запястьями и длинными пальцами, и при этом на ухо целое стадо медведей наступило. Но разве бабушку Мирру переспоришь? Девочка должна играть на пианино – и точка! Девочка должна учиться прекрасному. Что самое обидное, я действительно любила и ценила музыку, и собственное исполнение меня раздражало. А уж голос – вообще туши свет. Меццо-меццо-меццо-сопрано. Даже дед Семен в ответ на мои попытки что-нибудь спеть говорил: “Регина, не пищи, зубы болят”. Слушать это писклявое мяукание могли только мои близнецы (мама – это святое) и Шрага. Ну что поделаешь, если человек – был – по уши влюблен, не избалован поющими женскими голосами и, наделив его кучей достоинств, Всевышний забыл дать ему музыкальный вкус. Ему страшно нравилась марокканская попса (только женским голосом), что было смешно и странно, при том что шпильки в адрес мизрахим шли у него фоном, он их даже не замечал. Я сразу сообразила, что дело не в ревности, а в пропаганде, которой ему набили полную голову. Все, кто не похож на нас, недоевреи, унтер-идн. Литовских харедим мы терпим потому, что мало осталось евреев, верных Торе. Хабадники идолопоклонники. Бреславские сошли с ума. Национально-религиозные, вся эта шушера в вязаных кипах – сплошная анафема. И вообще понаехали тут. Он старался избавиться от этого, он очень старался. Он понял главное – чтобы община не захирела и не выродилась, нужен постоянный приток свежих людей, свежих знаний, постоянное столкновение культур, иначе люди растеряют навык создавать что-то новое. Самопроизводство не в счет, это и амебы умеют.
От костра тянуло умиротворяющим теплом и запахом можжевельника. Хотелось спать. Из наручника я, наконец, выкрутилась. Чтобы не уснуть, начала читать семейный архив и сочинять себе сцены в голове. Блестит под луной вода в реке Нейве, замерли в ночном зное высокие лиственницы, на деревянных мостках стоит Ривка Винавер. Первую беременность не может скрыть даже синий кержацкого кроя сарафан. Только платок повязан не так, как у русских женщин, а на затылке.
– Хорош плескаться, Брайнеле, – звенит над уральской рекой. – Тебе до зимы понести надо, а то в Тагил не наездишься.
Из-под подмостков выныривает Брайна и выжимает рыжие волосы, скручивая их в жгут.
– Благодать-то какая, Ривка-сердце! Так бы из воды и не вылезала.
Найдя опору на дне, она три раза ныряет, а Ривка следит, чтобы ни один рыжий волосок не остался на поверхности зеленой воды.
– Кошер! В добрый час!
Брайна одевается, они еще пять минут сидят на подмостках, болтая в воде ногами. Ривка шепчет что-то подруге на ухо, а Брайна прыскает в кулак и стыдливо машет рукой.
– Пустили кота на сметану… Ошалел, ждавши.
Еще картина. На широком подоконнике поджав под себя ноги сидит девочка в коричневом платье и черном фартуке. Шевеля губами, она тихо повторяет: le corbeau – ворона, le renard – лисица, le fromage – сыр, l’arbre -– дерево. В начальной школе, основанной в Алапаевске ссыльными поляками, французский не преподавали. Надо догонять, причем быстро. Русские девочки учат закон божий со священником, татарские, соответственно, с муллой, а Эйдль Винавер совсем одна. Ее детство кончилось, родителей она не помнит, брат Матвей по службе вынужден ехать в Туркестан, а жена брата ее опекать не обязана. Деньги посылает и на том спасибо. Икон у них дома не было, свинины не ели, раз в год Матвей ходил на огороженый участок погоста и молился там по книжке со странными буквами. Медленно молился, на каждом слове спотыкался. И работал много. Жена его была занята визитами и светской жизнью, а Эйдль спихнула на няньку, а потом в школу вместе с мальчишками. И сидит Эйдль на подоконнике казанской гимназии и молится за брата, только как обращаться к еврейскому Богу по-русски? Другого-то языка она не знает.