Город на холме
Шрифт:
– Может, не надо? Пусть Юстина сама…
– Сама, как же. Она вообще ребенка не замечает, снежная королева.
– Не надо так, Молли. Не суди ее, она страдала больше нашего.
– Рейзеле, твоя бабушка была узницей нескольких концлагерей. Поэтому у нее на руке номер. Поэтому она не проявляет к тебе тепла, ей просто нечем. Постарайся ее понять. И простить. Не спрашивай ее ни о чем, ей очень больно.
Читать про войну и Катастрофу было больно и страшно, но даже в этом я нашла какой-то позитив, а именно то, что дело не во мне. Бабушка просто жертва, то, что она разучилась любить и сопереживать, это не ее вина, а ее беда. Я старалась отлично учиться, играть на пианино,
Миссис Островиц была по горло занята общественной работой. В ее гостиной стояли две печатные машинки, английская и русская. По нескольку часов в день она отстукивала на них письма, петиции, статьи и списки из сотен фамилий. В коридоре штабелями стояли посылки, адресованные в Москву, Ленинград, Киев, Ташкент. Я сортировала бумажки, раскладывала по конвертам, надписывала бирочки для посылок.
– Рейзеле, мы делаем хорошее дело, – говорила мне миссис Островиц, изредка отрываясь от печатной машинки. – Наши братья и сестры за железным занавесом будут знать, что мы их в беде не оставили.
– А что такое “железный занавес”? – спросила я.
– Это когда людей держат в плену за колючей проволокой.
Фломастер дрогнул у меня в руке.
– Как бабушку?
– Мы все сделаем, чтобы до этого не дошло, – ее голос задрожал. – Чтобы не было такого позора, как в прошлый раз. Слышишь, Рейзеле, русские говорят сампогибайатоварищавыручай, а в наших святых книгах написано: “Не стой, глядя, как проливается кровь брата твоего”. За каждого еврея, которого они вздумают упрятать в лагерь, мы будем кричать и скандалить и не дадим им спокойной жизни.
30-го октября 1980 года миссис Островиц впервые взяла меня с собой к советскому консульству “кричать и скандалить”. Потом я узнала, что в этот день не только евреи поддерживали тех, кто сидел, и оплакивали тех, кто погиб. День Политзаключенного. Напротив консульства располагалась старинная синагога, так что мы чувствовали себя как дома. Туда пришли около ста человек с фотографиями и плакатами. Я стояла на переднем крае, как самая маленькая, и придерживала огромный, почти с меня ростом, плакат LET MY PEOPLE GO. Я помню, что меня поразили испуганные лица, изредка мелькавшие в зашторенных окнах консульства. Чего они так боялись, представители державы, соревнующейся с Америкой в мощи и влиянии? Толпы студентов, домохозяек и пенсионеров с самодельными плакатами? Пальцы закоченели, весь жар ушел в глаза, которыми я прожигала здание напротив. Бабушку спасти не удалось, маму тоже, может быть, мы хоть кого-нибудь спасем.
На тринадцатилетие Дэвид решил сделать мне особый подарок, и на летние каникулы мы полетели в Израиль. Он раньше всех понял, что я выросла, что я умнее и старше своего календарного возраста, и общался со мной, как с равной. Я уже не просила его взять меня к себе на базу. Я понимала, что меня, еврейку из Нью-Йорка с вьетнамским лицом, в южнокаролинской школе просто заклюют. И потом там не будет моих ангелов-хранительниц. Мы сидели на скамейке на тель-авивской набережной, у самого синего моря. Тогда я думала, что утешаю его, как взрослая, как большая. Какой смешной и наивной казалась мне сейчас эта девочка, мне, офицеру полиции с пятнадцатилетним стажем, не имеющей живого места ни на теле, ни на сердце.
– Ты все сделал правильно, – говорила я Дэвиду. – Лучше отца у меня и быть не могло. Ты спас меня. Я стала американкой благодаря тебе. Президент Рейган сказал, что мы сияющий город на холме, что мы пример всем остальным и надежда человечества. Ты из тех, кто
защищает эту надежду. Я никогда не сердилась за то, что ты отсутствовал.Он впитывал эти слова, как пустыня долгожданную влагу. Последние несколько лет он боялся, что я буду винить его за то, что он не нашел мою маму и подкинул меня своей маме, от которой сам же в юности и сбежал.
– Я скоро уйду из Корпуса на пенсию и приеду в Нью-Йорк. Будем жить вдвоем.
– Хорошо, но только недалеко от школы.
Школа меня волновала меньше всего. Я хотела быть близко к миссис Островиц, миссис Подольски и миссис Регельвассер. Последняя была уже совсем старенькой, хоть и бодрилась, да и две другие не молодели.
Мы провели в Израиле три замечательные недели, ездили по стране, все смотрели, а главное, общались один на один без помех. В сентябре я, как на крыльях, начала новый учебный год, а Дэвид опять уехал на Ближний Восток, на этот раз в командировку. В Бейрут.
Через два месяца взлетели в воздух бейрутские казармы. Дэвид не выходил на связь. Я два дня уговаривала себя, что он просто не может добраться до телефона. Мы с бабушкой сидели за ужином, когда раздался звонок в дверь. Я побежала открывать, и бабушка, не теряя величественной осанки европейской гранд-дамы, вышла в прихожую вслед за мной. На пороге я увидела двух людей в парадной морпеховской форме – белого и негра. Белый обратился к бабушке:
– Вы Юстина Гринфельд, мать мастер-ганнери-сержанта Дэвида Коэна?
– Да, этой мой сын.
– Тогда мы глубоко сожалеем о необходимости сообщить вам, что ваш сын погиб во время теракта в Бейруте два дня назад. Его тело было опознано.
Не изменив осанки, бабушка развернулась и ушла из прихожей. До меня еще не совсем дошла мысль, что Дэвид погиб, но дошла мысль, что я осталась одна, что бабушке нет дела ни до меня, ни до собственного сына. Мой разум отказывался это переварить, я закричала, потом крик перешел в визг, из носа хлынула кровь. Три другие двери на нашей лестничной площадке одновременно распахнулись, несмотря на то, что миссис Островиц медленно ходила, а миссис Регельвассер была глуховата. Они увидели двух морпехов в парадной форме, меня, извивающуюся на полу, и все поняли. Я очнулась на диване у миссис Подольски. Сильно пахло пролитой валерьянкой.
На следующее утро я открыла своим ключом дверь квартиры, где прожила восемь лет, с твердым намерением забрать свои вещи и никогда больше там не появляться. Травма от концлагеря, я все понимаю, но я тоже живой человек, я ни в чем не виновата, зачем устраивать концлагерь мне? Теперь, когда Дэвид погиб, меня и его мать ничего больше не связывает. В квартире было так же тихо как вчера вечером. Я зашла к бабушке в спальню. Она лежала на постели одетая, неподвижная и спокойная, скрестив руки на груди. На туалетном столике стоял пузырек с аккуратно завинченной крышечкой. Я потрясла его. Он был пуст. Я дотронулась до бабушкиной руки. Она была холодной.
Так я попала в поле зрения социальных служб. Они просто не знали, что со мной делать. С одной стороны, я была не похожа на их обычный контингент – (условно) белая девочка, отличница, ни наркотиков, не беременности, ни приводов в полицию. С другой стороны, для удочерения я была слишком старая. И тут миссис Островиц показала, что не зря тридцать с чем-то лет прожила с адвокатом и печатала юридические бумажки. Как самая молодая (73 года) и подкованная из всей троицы, она подала петицию в суд о праве опекать меня до совершеннолетия. На суде социальный работник сказала, что ее ведомство не возражает. Судья, еврей лет под пятьдесят, повернулся к миссис Островиц и ничуть не стесняясь меня, вопросил: